– Но ты же в то время продолжал встречаться с Мод!
– Все равно.
– И ты принял решение… даже такое… столь же холодно?
– В то время оно не казалось холодным, хотя решения такого рода лучше принимать в спокойном состоянии. Я предполагаю, что ты совершенно бесстрастно рассчитала, как приступишься ко мне. Мы одной породы. Если бы ты поняла, что мне стоит хоть немного доверять…
– А ты мне доверяешь?
– Пытаюсь.
– Ты не заставишь меня жить в Винтеркомбе?
– Нет. Я вообще никогда не стану заставлять тебя делать что-то против твоих желаний. – Он помолчал. – Я думал, скорее всего я ошибался, что ты питаешь привязанность к этому месту.
– К этому дому? Нет.
– Может, к кому-то конкретно?
– Нет. Не сейчас.
– Например, к Окленду?
– При чем тут Окленд? Почему ты о нем заговорил?
– Без особых причин. Просто у меня было такое впечатление.
– Мы с Оклендом старые враги. И теперь я о нем вовсе и не думаю. Окленд мертв. Теперь у меня новые соперники, Монтегю. Посмотри – я ношу на пальце его кольцо.
– Ты всегда любила кольца, – ответил Штерн, глядя на узкую кисть, которую Констанца положила перед ним.
– Только одно из них имеет для меня значение.
– Это правда?
– Конечно. Ведь я теперь жена. То есть… почти жена.
– Не сделать ли тебя настоящей женой?
Таков был ответ Штерна, и здесь прерывается повествование Констанцы и об этой ночи, и о ее медовом месяце. Возникает разрыв – в буквальном смысле слова, ибо дальше идет половина пустой страницы. Затем следует несколько предложений почти неразборчивым почерком.
«Монтегю был так добр, так мил, терпелив и внимателен. Никаких игр, никаких слов. Я предстала не в лучшем свете. Я кровоточила. Я ждала. Я думала, он скажет, что я тощая и неуклюжая, но он не позволил себе ничего подобного. Я предполагала увидеть в его глазах неприязнь ко мне, но ее не было. Я думаю, это смутило меня. Я делала ужасные вещи. Я звала тебя по имени, папа, три раза.
Потом я стала справляться лучше. Монтегю никогда ни о чем не спрашивал меня. Он все время был очень внимателен ко мне. Когда он касался меня, я обмирала. Он никак не мог пробудить меня. Я хотела, хотела, хотела проснуться. Мы должны были продолжать наши попытки: мы не могли остановиться. Я должна держаться за него. Я должна сказать ему, но боюсь. Все эти тайные истории. Все эти маленькие ящички… открывать ли их все – или только некоторые?»
* * *– В таком случае расскажи мне, Констанца, – сказал ей Штерн.
Еще не закончился вечер после приема у Стини, Констанца с мужем вернулись в свой последний из арендуемых ими домов. Было десять вечера, и телефонному звонку, который так изменит их жизнь, предстояло раздаться только через час. Штерн расположился у камина, а Констанца с напряженным и замкнутым лицом расхаживала по комнате. Щепетильная в таких делах, она еще сохраняла в своем наряде следы траура по Мальчику – длинное платье из ткани приглушенного цвета лаванды. Оно представляло собой компромисс между модой и необходимостью выражать скорбь. Но даже в этом случае можно было понять, что Констанца восставала против слишком жестких ограничений, ибо в руках она держала великолепный шарф, расцвеченный самыми яркими красками – индиго, киноварь, фиолетовый. Расхаживая, она теребила его в руках, порой пропуская его яркие цвета меж пальцев, унизанных кольцами.
Она предварила свое объяснение упоминанием, что часть она рассказала Стини вечером, но, щадя его чувства, выдала ему сокращенную версию.
– Мне же предстоит выслушать полный вариант? – суховато спросил Штерн.
– Да, – ответила Констанца, крутя в руках шарф. – Но даже если ты разозлишься, ты не должен прерывать меня. Теперь-то я понимаю, что ты обязан все знать. Мне стоило рассказать тебе об этом раньше. Понимаешь, Мальчик любил меня фотографировать – это ты знаешь. Чего ты не знаешь – и не знает никто – это то, что Мальчик любил и ласкал меня.
Констанца изложила своему мужу следующую историю. Поскольку единственный участник ее был мертв, нет возможности удостовериться, то ли она была истинной, то ли Констанца – оказавшись не в состоянии даже теперь выложить мужу всю правду – сочинила ее. Может, частично она верна; может, все в ней правда; может, она выдумана с начала до конца. Констанца была отнюдь не ординарной лгуньей и часто присочиняла, как делают рассказчики, лишь чтобы выпятить истинную суть.
Все началось с разговоров, поведала ему Констанца. Разговоры превратились в серию разнообразных игр. В первой из них было четкое распределение ролей: Мальчик был папой, а Констанца – дочкой. Ей было предписано называть Мальчика папой, а когда она являлась к нему в комнату, то должна была сознаваться во всех своих детских прегрешениях. Порой новый отец проявлял к ней благоволение: он мог сказать, что ее маленькие грешки – грубость с гувернанткой, порванная юбка, ссора со Стини – прощены, и отпускал ей поцелуй. В других случаях, без объяснения причин, новый папа мог прийти к выводу, что ее проступок граничит с преступлением и куда более серьезен. «Невнимательность в церкви, – говорил он, – это очень серьезный грех». Или: «Констанца, ты читала книгу под партой; ты должна уделять больше внимания своим занятиям. – Он молчал, хмурясь. – Констанца, – наконец говорил он, – мне придется наказать тебя».