Гвен с изумлением подняла глаза на Каттермола. Каттермол замялся, а подошедший доктор Хэвиленд, поставив рядом свой саквояж, раздвинул обрывки. Гвен оцепенела. Из-за спины раздался стон и рыдания одной из горничных. От правой ноги человека остались лишь ошметки. Ниже выломанного колена ее просто не было. Ступня без обуви была подсунута под тело; обломок раздробленной кости, прорвав плоть, ярко и влажно блестел на солнце.
– Боже милостивый, – еле слышно пробормотал доктор Хэвиленд. Он повернулся к Каттермолу. – Господи, человече, что же случилось?
– Капкан, сэр, – понизив голос, сказал Каттермол. – Должно быть, он попал в него за несколько часов до того, как я его нашел. – Он замялся. – Он, должно быть, дико бился, стараясь освободиться, как делают дикие животные. Поэтому у него такие руки, сэр… и язык. – Он нагнулся к уху доктора Хэвиленда и, понизив голос, чтобы Гвен не могла расслышать его, прошептал: – Он прокусил его, сэр, начисто прокусил… Но он жив, сэр, вот в чем дело. По крайней мере, был жив, когда мы высвободили его…
Доктор Хэвиленд повернулся, и лицо у него помрачнело. Гвен рядом с ним не шевелилась. Врач нагнулся к ней – это зрелище не для леди.
– Мадам… – Он взял ее за руку, чтобы помочь подняться, и оглянулся на дворецкого. – Будьте добры, мадам…
Гвен по-прежнему оставалась неподвижной, и доктор беспомощно посмотрел на молчаливую группу поодаль. Наступило секундное замешательство. Мальчик, старший из сыновей, который мог прийти на помощь, был в ступоре. Наконец первым сделал шаг вперед Окленд. Он взял мать за руку и сжал ее.
– Давай уйдем, – тихо сказал он. – Уйдем, мама. Пусть Хэвиленд посмотрит, если…
Окленд так и не закончил предложение. Внезапно он встрепенулся, краем глаза заметив какое-то движение, какую-то метнувшуюся тень. Подняв глаза, он увидел, что это Констанца и что она бежит к ним. Она проталкивалась сквозь тех, кто стоял у носилок, проскользнула, уворачиваясь, и, прежде чем Окленд смог остановить ее, не даваясь никому в руки, кинулась к телу, лежащему на носилках. И тут она закричала. Она издала звук, которого Окленд никогда не забудет, которого не забудут все, кто слышал его в тот день, – ужасающий дикий вопль. Это был не крик ребенка, это был вопль гнева и скорби, пронзительный и резкий, как вскрик чайки. Высокой нотой он разнесся в воздухе, затем Констанца зарылась лицом в запрокинутое горло, в то, что некогда было аккуратной напомаженной бородкой.
– Папа! – закричала она и снова закричала, тряся его. – Папа…
Вокруг стояло полное молчание; тело Шоукросса дергалось, а его голова перекатывалась из стороны в сторону.
Констанца подняла глаза. Вскинув искаженное бледное лицо, она обвиняющим взглядом уставилась на тех, кто стоял вокруг нее: на Гвен, на Окленда, на Мальчика и Фредди, на врача и Каттермола.
– Вы убили его! – крикнула она в круг склонившихся к ней лиц. – Вы убили моего отца!
Окленд никогда раньше не слышал, чтобы в голосе звучала такая ненависть, от его злобы мурашки бежали по коже. Он продолжал смотреть на Констанцу, и ее взгляд стал успокаиваться – девочка перевела глаза на него. Бледное ее лицо было бесстрастным, черные глаза, казалось, затянулись пеленой и ничего не видели перед собой. «Каменное лицо», – успел подумать Окленд, и тут в одно мгновение выражение взгляда Констанцы изменилось. Что-то блеснуло в ее глазах, устремленных на Окленда, и он понял, что она увидела его. Доля секунды, но в это миг Окленд почувствовал, как что-то промелькнуло между ними, какая-то вспышка понимания. Окленд хотел отвернуться, но поймал себя на том, что не может этого сделать. Мысль, что этот ребенок и он в некоторой мере нашли нечто общее в ненависти к этой груде мяса, была ему отвратительна, но он чувствовал, что не может оторваться от ее глаз. Он продолжал стоять в том же положении, не в силах прийти в себя; никто за его спиной не пошевелился, и лишь Констанца нарушила напряжение момента.
Поднявшись на ноги, она покачнулась. На мгновение Окленду показалось, что она готова потерять сознание. Но тут она оправилась. Она стояла абсолютно неподвижно – худенькая, стройная, некрасивая девочка в мятой черной юбке. Глаза ее были как осколки кремня. Она прижала к голове стиснутые кулачки; на высокой ноте она стала снова и снова повторять одну и ту же фразу.
– Я любила его, – говорила она. – Я любила его. Я любила его.
«Куда уж трогательнее, – сказал себе Окленд, – мелодрама, проистекающая из распущенности и плохого воспитания». Тем не менее на глаза у него навернулись слезы, и он не смахивал их, ибо понимал, что происходящее нельзя оценивать с точки зрения принятых условностей, скорбь девочки искренняя.