– Возишься? – Он нахмурился. – Вовсе ты не возишься. Это очень интересно, то, чем ты занимаешься. Может, я не так уж и хорошо разбираюсь, но пытаюсь понять. Ты помнишь, как мы сидели в мастерской, а ты смешивала глазурь, занималась лессировкой, экспериментируя с цветами? Это было очень занятно.
Я вспомнила тот случай: передо мной стояла задача сделать для клиента комнату в красной гамме – не того цвета, который Констанца часто пускала в ход, называя этрусским, а другого. Этого можно было добиться путем подбора правильной основы, которую придется покрыть несколькими прозрачными слоями лака. Каждый слой глазури, прозрачный и выразительный, менял цвет подложки: от киновари к кармину, розовый – на фуксин; пошел венецианский красный; затем последний мазок грубой умброй, чтобы подчеркнуть основной цвет и придать ему оттенок старины. Работа шла медленно, но восхищала меня, когда я экспериментировала с глазурью: способность цветов преображаться казалась мне колдовством.
– Как правда, понимаешь? – сказала я, поднимая глаза на Френка, когда положила последний мазок. – Так говорит Констанца. Всегда можно положить еще один слой. Каждый раз, когда ты добавляешь его, меняется окраска и восприятие слоя внизу.
– Как правда? – нахмурился Френк. – Я не согласен. Правда не может меняться. Она одна и неделима, разве не так? Я всегда считал, что правда очень проста. – Он сказал это с явным нетерпением, и на лицо его легло выражение замкнутости. Поняв, что снова цитировать Констанцу было ошибкой, я замолчала: мне хотелось бы считать, что он прав, но я не могла согласиться с ним.
И теперь, двигаясь в южную сторону и по-прежнему не видя ни одного такси, я взяла его за руку. Я думала об этом заказе во Франции, о его работе в лаборатории.
– Порой мне кажется, – продолжила я, – что между нами столько различий. Твоя работа жизненно необходима, а моя – дань роскоши. Это я знаю. Я занимаюсь ею потому, что она мне нравится, и потому, что она – единственная, с чем я хорошо справляюсь. Но, должно быть, она кажется тебе скучной и банальной. И порой… порой я думаю…
Френк остановился. Он развернул меня к себе и сжал мне лицо ладонями. Он заставил меня посмотреть ему в глаза.
– Это серьезно? Дорогая, скажи мне, о чем ты порой думаешь.
– Ну, иногда мне кажется, что тебе хочется: пусть рядом с тобой будет кто-то, понимающий твои труды и заботы куда лучше, чем я. Кто-то, с кем ты можешь разговаривать и спорить. Посмотри на меня. Я никогда не ходила в школу. Что касается науки, я ни в чем не разбираюсь. Я не умею играть в шахматы и вечно проигрываю в бридж. Я даже плохо готовлю: что я могу приготовить, кроме спагетти? Что я вообще умею? Обставить комнату. Не очень много, не так ли?
– Что еще… чего еще ты не умеешь делать? – Он с мягким юмором смотрел на меня.
– Дай мне время. Не сомневаюсь, припомню что-то еще.
– Нет, не дам. Вместо этого я напомню тебе то, что у тебя отлично получается. Ты можешь быть доброй и внимательной – так. Ты отлично все понимаешь – так. Ты можешь рассуждать и думать – так. Та трогательная – так. И ты умеешь любить. – Он поцеловал меня в лоб. – Не так много людей обладают подобными дарованиями, особенно последним. Ты это понимаешь?
– Френк, ты в самом деле так думаешь? Ты уверен?
– Уверен в чем?
– Во мне. Я хочу сказать, что смогу все понять, во всем разобраться. Со временем, если ты решишь, что тебе необходима… ну, какая-то другая женщина. Скажем, ученая, кто-то вроде…
– А, значит, вот что ты хочешь понять, да?
– Нет, но я смогу понять. Мне будет жутко тяжело, но…
– Вот это уже лучше. А теперь бери меня под руку, и по пути я расскажу о своем идеале женщины, ладно? – Он повернулся. – Дай-ка прикинуть. Итак, я думаю, она ядерный физик. Пока она жарит мне яичницу на завтрак, она объясняет, в чем ошибся Эйнштейн. Яйца, надо признать, ее коронный номер – жарит их она отменно, да и вообще она повар высшего класса – она брала уроки, когда заодно изучала русский язык…
– Русский?
– Ну, конечно. И еще китайский, как я думаю. Вот такая женщина! Бобби Фишер учился у нее играть в шахматы. И, кроме того, она очень красива…
– Да?
– Она выглядит, как… дай мне подумать. Так как же она выглядит? Как одна из тех странных женщин, которых ты видишь на обложках журналов. Кожа у нее словно китайский фарфор, а на лице вечно изумленное выражение. В постели она сущая тигрица и развратница…
– Ты заткнешься наконец?
– …ее обаяние известно на всех пяти континентах. По сути, у нее неправильно лишь одно, у этой смешной женщины… – Остановившись, он еще раз развернул меня к себе. Мы стояли у отеля «Пьер». Френк вел себя совершенно серьезно. – Она не ты – понимаешь? А люблю я только тебя. И никогда больше не говори мне такие вещи – никогда, слышала? Я знаю, кто вдалбливает тебе в голову эти мысли. Я знаю, кто пытается заставить тебя считать, что мы не пара. Этому надо положить конец. И вот тут, перед отелем, мы обрываем эту тему. А теперь заходим. Пора тебе встретиться с мужем твоей крестной матери.
Номер Штерна оказался больше, чем Френк описывал. Стены комнат были обшиты деревянными панелями, в них стоял легкий сумрак и царила тишина, как в аристократическом клубе. Рассматривая потертое кожаное кресло, глянец подлокотников, великолепные ковры, строгий мужской порядок, который поддерживался пожилым камердинером, я поняла, что Френк был неточен только в одном. Да, время остановило тут свой бег, но задолго до 1930 года. Меня словно перенесли во времена моего дедушки: и комната, в которой я очутилась, и человек, который вежливо поднялся, встречая меня, явился из эдвардианских времен.
Штерн слегка сутулился. Двигался он медленно. Констанца в свое время упоминала о его пристрастии к кричащим ярким жилетам, но сейчас на нем не было ничего подобного: его одежда, включавшая в себя черный бархатный смокинг, была изысканна, но отнюдь не вульгарна. Встретив меня, он склонился к моей руке. Когда он заговорил, я услышала запомнившийся мне акцент: английский, но с налетом Центральной Европы.
– Я искренне рад, что вы нашли возможность посетить меня. Я ждал встречи с вами. Должен принести свои извинения и сожаления за предыдущие отмены встречи. В моем возрасте, боюсь, жизнь диктует свои требования. Я не могу постоянно загадывать наперед, к чему я привык. – Это было сказано легко и небрежно, словно мысль веселила его.
Он вежливо взял на себя руководство ситуацией; похоже, он уверенно играл роль опытного хозяина, которому предстояло сопровождать двоих молодых людей в путешествие в давно прошедшие времена. Наш разговор обрел неторопливый вдумчивый характер, и им вежливо руководил Штерн, стараясь, чтобы у каждого гостя была возможность и слушать, и говорить. Правда, в разговоре чувствовалась одна странность: он был полностью обезличен.
Ни до обеда, ни во время его ни разу не упоминалось имя моей крестной матери. Едва только разговор мог повернуть в эту сторону: когда заходила речь о друзьях, нашедших друг друга, о моей работе декоратора, Штерн, заметила я, мягко приглушал эти темы, меняя предмет разговора. Он продолжал держать вожжи общения в своих руках.
Френк не пытался возражать этим вежливым уверткам: по сути, порой мне казалось, что он поддерживает их. Меня это удивило. Я ожидала, что Штерн начнет говорить о Констанце, по крайней мере, спросит о ней. Я даже считала, что именно моя связь с ней послужила причиной того, что он хотел меня увидеть.
Ближе к одиннадцати, когда с обедом было покончено, Френк собрался уходить. Он уже раньше объяснил суть проблемы, которая требует его присутствия в институте, и Штерн не выказал признаков разочарования, что обед заканчивается подобным образом. Предположив, что он, должно быть, устал, я сказала, что и мне, наверно, тоже пора уходить, но Штерн настоял, чтобы я осталась еще немного.
– Прошу вас, моя дорогая. Я терпеть не могу пить кофе в одиночестве. А кофе у меня в самом деле превосходный. Не составите ли вы мне компанию? И более того, я даже позволяю себе сигару после обеда. Вы не против? Мои врачи, боюсь, будут возражать, но таковы уж их обязанности, вы не находите? Искать причины уже после того, как это стало бессмысленно.