Опанас перевернулся на другой бок, ткнулся лицом в волосы жены, что приятно пахли мятой, и попробовал опять задремать.
«Беда, беда… Тоже нашел чем удивить, будто до сих пор каждого дня одно лишь добро вокруг... Вертишься с утра до вечера, как Марко Проклятый по древнему аду, а толку от того – ни богу свеча, ни черту кочерга…»
В псарне свирепо, внезапно, как на чужого, залаяли княжеские псы. Опанас опять поднялся
«Именно так, княжеские. Смык псов и кабанья голова на стене, вот и все, что осталось в Галиче от Романа Мстиславовича после его преждевременной гибели. Даже сына его строптивые бояре, подзуживаемые Володиславом Кормильчичем, из княжества прогнали. На Волыни теперь Данилко. Но – вернется! Вот, чтоб мне подохнуть без покаяния, если не вернется. Этот характером еще и отца загнет. Огонь, орел! Не то, что, хоть и сообразительный, но слишком мягкий и добрый Василько. Не в княжеский норов уродился младший Романович. Видно, все старший сын от отца унаследовал.
Может, с оглядки на Данила Романовича, и велел Глеб Зеремиевич не трогать княжескую псарню? А заодно, и его, Опанаса, при ней оставили, − как раньше?».
Рядом завозилась Христина. Садясь на лежанке, муж обнажил ей плечи, и ночная прохлада побеспокоила сон женщины. Опанас бережно укутал периной жену и стал ногами на пол.
Моложе мужа на добрых полтора десятка лет, Христя еще и теперь была писаной красавицей. Почему остановила она свой выбор именно на нем? Чем пожилой, нелюдимый княжеский псарь приворожил девичье сердце не мог понять никто. И в первую очередь сам Опанас. Христя ж, в ответ на попытки выведать тайну, лишь заливалась звонким смехом и отшучивалась тем, что сердце само знает, кто ему всех милее.
− Не приведет к добру эта любовь, – шушукались украдкой слободские бабы. – Ой, не к добру! Боги завистливы и никогда не дают ничего просто так. Ой, как бы не пришлось им, горемычным, заплатить цену значительно выше полученного.
Шушукались, шушукались да и накаркали.
Двадцать лет уже прожили вместе Опанас и Христина душа в душу, а детский лепет так и не раздался в их доме. Трижды была при надежде Христя, трижды радость собиралась постучаться в двери к Куницам, но ни разу по различным причинам не смогла доносить молодая женщина к сроку. А теперь – уже и не тяготеет. Может, и в самом деле не терпят бессмертные боги чрезмерного человеческого счастья? И дав что-то одно, сразу же спешат забрать остальное. От таких мыслей делалось жутко и хотелось крепко выругаться.
Опанас натянул штаны и всунул ноги в сапоги.
Он сам рос сиротой и, женясь, мечтал о целом выводке детворы, которая наполнит его дом смехом и радостью. Но, не судились. Сколько свеч отнесла в церковь Христя, сколько молитв вымолили они вместе и каждый, по отдельности. Ничего не помогло. Хоть в Лукавого проси помощи. Или у давних Богов. Может, они, если не добрее, то сильнее?
Опанас хорошо знал, что только за одни такие мысли отец Онуфрий назвал бы его еретиком, богохульником и мог бы предать анафеме. Но, как говорят: «мокрый дождя не боится».
Однако, Опанас сначала перекрестился на всякий случай на угол с иконами, и только после этого несмело приступил к кабаньей голове. Положил руку на тонкое древко стрелы. И то ли почувствовал, то ли пригрезилось ему, как будто она ожила, затрепетала от прикосновения и тепла человеческой ладони.
− О, Перун! – взмолился искренне. – Почему, даруя моими руками жизнь князю, не позволишь познать мне самому счастье отцовства? Это же так просто! Умоляю тебя, Громовержец, и тебя, Морено, − сжальтесь над несчастным! Неужели некому будет сомкнуть мне в последний раз веки? Если я не угодил вам чем-то, то моя жизнь в вашей воле… Но, умоляю, выберите какое-то другое наказание. Чтобы и жена из-за меня не страдала. Помилосердствуйте!
Если Опанас Куница и надеялся услышать что-то в ответ, на свою отчаянную мольбу, то зря, − ночная тишина не нарушилась ничем, кроме далекого и печального волчьего воя.
− Что ж, – вздохнул мужчина, – вероятно, правду говорит отец Онуфрий, что божьи пути неисповедимы… – а затем прибавил, уже с обидой и презрением в голосе: