Прошло менее месяца с тех пор, как отец Игнатц Ваграм, назначенный на Восточный фронт для оказания духовной поддержки нашим войскам на Балканах, появился в моей семинарии в поисках новичка, который помогал бы ему в выполнении его трудной миссии. Его торжественная речь была произнесена во время службы, но он говорил так, будто слова были обращены только ко мне. После всего происшедшего я стал как бы духовным сыном отца Ваграма и должен был следовать за ним во всем, что он считал достойным делом любой жизни, посвященной службе обездоленным. У отца Ваграма было особое ощущение священной службы. Он считал, что занятие человеком церковного поста является как бы его вторым крещением, для чего новичку необходимо полностью отказаться от своей житейской истории с целью обретения облика, предназначенного ему с рождения. Никакие воспоминания о прошлом, никакие прежние знания не должны были оставлять пятен на чистой доске разума помазанников, если они хотели когда-нибудь начертать в своих душах вечный знак миропомазания. Зачастую это убеждение заставляло его обращаться со мной с чрезмерной жесткостью, но я знаю, что святой отец терпеливо вел меня по пути заблудших душ, которым вдруг предоставилась возможность очиститься путем мученичества. Едва увидев его входящим в часовню семинарии в характерном черном одеянии с двумя нитяными звездами на сутане, я ощутил, насколько сильна его вера, и у меня возникло желание вызваться добровольцем для участия в самоубийственной миссии, которая в тот момент казалась мне бесценным путем сохранить свою личность на войне, где и отдельные индивидуумы, и нации в целом усердствовали в стремлении обезличиться и стать ничем и никем.
Несмотря на все это, двух недель в лагере Караншебеш на берегу Дуная оказалось достаточно, чтобы я начал сомневаться в правильности принятого решения. Сразу же по прибытии в траншеи отец Ваграм умер в ходе богослужения, разорванный на куски снарядом гаубицы, не оставившим от него и от алтаря ничего, кроме кучи пропитанных кровью тряпок. Через несколько дней кто-то повесил на его могилу саркастическую табличку, на которой было написано:
По моему настоянию командующий военным округом поручил бригадиру Аликошке Голядкину из канцелярии выявить авторов кощунственного стихотворения. Однако никто, включая даже наиболее благочестивых офицеров, не проявил никакой заинтересованности в результатах расследования, которое в конце концов было предано забвению. Что касается Венской курии, то она также показала полную незаинтересованность в замене убитого падре, так что вскоре, не имея сана, я вынужден был выполнять обязанности священника, при молчаливом согласии моего начальства.
Если раньше покойный отец Ваграм отнимал у меня прошлое во имя нашей веры, то теперь его отсутствие ввергло меня во вторичное, более безутешное сиротство, где и настоящее не могло предоставить мне опоры, необходимой любому для того, чтобы выдержать жизнь. Меня не оставляла мысль: отец Ваграм ошибался, считая, что священнослужение может узаконить личность человека, тогда как, напротив, оно может исказить ее характерные черты. Вряд ли было уместным убеждать умирающего солдата в том, что мое положение простого семинариста не позволяет мне ни исповедовать его, ни снабжать святыми маслами. В связи с этим мне приходилось с болью исполнять те обязанности священника, которые в другое время были бы для меня желанными, и я стал двусмысленно склонять голову, когда какой-либо окровавленный рекрут называл меня в своем бреду священником.
Могу поверить, что в тот вечер на белградском вокзале мое желание пробиться к своему другу Якобо Эфрусси казалось чрезмерным, как у сумасшедшего, который представляет себя находящимся посреди океана и протягивает руку, чтобы достичь дерева, плывущего только для него. В действительности моя дружба с Эфрусси не была свободна от ссор и драматических удалений друг от друга, но в тот момент он представлялся мне братом, тем родным человеком, в ком мы узнаем себя, кто несет записанным в своей памяти исчезнувший отрезок жизни, принадлежащий нам по праву. Отчетливо помню, что его имя пару раз споткнулось в моем горле, прежде чем я сумел бросить его поверх голов других рекрутов. Также я помню горькое удивление, которое вызвала во мне его реакция на мой крик утопающего: услышав меня, Эфрусси остановился, как если бы ему выстрелили в спину, медленно повернул голову и смотрел на меня в течение нескольких секунд. На мгновение мне показалось, что я различил на его лице мимолетную улыбку того, кто также находит черты знакомого человека в разрозненных фрагментах своей собственной памяти. Однако этот свет, реальный или кажущийся в моем состоянии опьяненного энтузиазмом, очень скоро превратился в яростный взгляд, растворившийся вскоре в толпе.