Только ещё хуже, на самом деле — своеобразный больной вуайеризм, который вызывал у меня отвращение, когда я задумывалась о собственных стремлениях и мотивах, и в то же время притягивал как наркотик, отчего становилось сложно завершать сессии.
Я не могла позволить себе слишком задумываться об этом, или о том, что это делало со мной и с ним. Я практически уверена, что если я собиралась закончить, то это должно случиться за один этап. Пока тяжёлая стадия не закончится, пока я не буду иметь представление, сработает ли это, я не могла позволить себе роскошь учитывать в этом уравнении свои пожелания.
После первой сессии он умолял меня ещё раз.
Казалось, что между первым разом, когда он попросил меня остановиться, и вторым прошло несколько жизней.
В реальности же прошло примерно шесть дней. Семь максимум.
За эти дни мы проводили примерно по семнадцать часов в Барьере каждые сутки.
От промежутка между его мольбой мне не стало легче это слушать, и мне не было лучше, когда он начал орать на меня матом из-за того, что я попыталась его успокоить.
Я заставила себя спать там и в ту ночь тоже.
Большую часть времени я просто пролежала без сна, но не позволяла себе уйти.
Через три дня я поручила Адипану организовать отдельное пространство, чтобы я могла ходить в туалет на противоположном конце от места, где он был прикован. Таким образом, им не приходилось прогонять меня через все протоколы безопасности каждый раз, когда мне нужно сходить в туалет или умыть лицо. Используя органический функционал, я даже могла принять душ, если бы захотела — стена могла выдавать шампунь, мыло, даже чистое полотенце и чистую одежду.
Когда я перестала отвечать на его попытки спровоцировать меня во второй раз, он просто лежал там и плакал — что было ещё хуже.
Думаю, то, что мы делали, влияло и на его сны тоже.
Я знала, что это влияло на мои сны.
Я просыпалась, не понимая, жил ли мой разум всё ещё полностью в Барьере, ощущая, как его свет вплетается в меня хаотичными импульсами, ищет возможности сбежать, ищет любой выход. Мне снились пещеры и кандалы, которые приковывали мои запястья к лодыжкам. Мне снился запах мочи и крови, писк крыс, ощущение ножек и усиков насекомых на коже под одеждой. Я просыпалась от того, что мою грудь сокрушал груз и боль, будто я умирала.
Один раз я проснулась с криком.
Не знаю, напугала ли я Ревика, но Джон сказал мне, что Юми, которая в тот момент наблюдала за консолью безопасности, подскочила на стуле от испуга.
Промежутки между прыжками становились короче, сон для нас обоих становился всё более и более бессмысленным. Думаю, какая-то часть меня даже пыталась вымотать его, сделать таким усталым, чтобы ему сложнее было со мной бороться.
Это быстро стало стратегией, почти хладнокровной. Я начала спать в любой удобный момент, даже когда он лежал там и хватал ртом воздух. Я сознательно пыталась сберечь свою энергию в надежде, что он будет бодрствовать, что давление и утомление заставят его покориться, что он сделает это до того, как его разум полностью сломается.
Временами я гадала — может, во мне всё же жила истязательница.
Это было пугающее осознание, но я не позволяла себе слишком углубляться в это, начинала видеть его как головоломку, требующую решения, некую вещь, которую надо открыть изнутри и желательно не сломать общее устройство. Временами я видела, как балансировала на этой линии, даже давила, чтобы посмотреть, поддастся ли он, а потом отступала назад, когда это загоняло его в пространство, которое я не могла контролировать.
В глубине души я задумывалась, не черпаю ли я здесь опыт Ревика.
Может, истязание — это всего лишь один из многих навыков, которые я унаследовала вместе со связью.
Я не хотела думать о том, было ли это к лучшему или к худшему.
… Он кричит, лёжа лицом вниз на массивном деревянном столе.
Он охрип от крика, оглох от него. Он не может заставить себя остановиться.
Паника сокрушает его свет; он старается освободиться, его левое запястье приковано к дереву. Человек трудится над ним, сощурив глазки-щёлочки, изогнув губы в полуулыбке, когда он поднимает клеймо от его кожи и глядит на конец, который всё ещё шипит жиром и кровью.
Тут я не могу быть полностью здесь.
Я не могу быть им.
Но я могу отвернуться.
Я не могу удержаться и отворачиваюсь, повелевая себе оказаться в какой-нибудь другой части комнаты, в каком-нибудь другом месте, где я могу слышать это и видеть это, но в мой мозг врежется меньше образов, и мне не будет казаться, будто я сама делаю это с ним.