— Больше он ничего не говорил? — спросила Серафима.
— Прощаясь, он сказал, что если раньше его соотечественники матом ругались, то теперь они матом живут.
— Если вы захотите, Джонатан, — сказала Серафима. — Я перестану сквернословить. Во всяком случае, попытаюсь это сделать.
— Не усложняйте, Серафима, — сказал Свифт. — В ваших устах эти слова звучат пикантно. Майстер Эккхарт, великий мастер проповеди, однажды в приватной беседе заметил: неважно, что и как я говорю. Важно только одно — тембр. Я трахну вас сегодня на столе в ризничей, если это, конечно, не ущемляет ваших христианских чувств.
— Не ущемляет, — сказала Серафима. — С вами, Джонатан, хоть на Луне…
Внизу на улице прозвенел трамвай. Серафима открыла глаза и сладко зевнула. Сон, как всегда, оборвался на самом интересном месте. Она соскочила с кровати, открыла окно и задержала дыхание. Всё-таки Милан пыльный город, мне больше по душе умеренный климат.
Их мезальянс с Ирой Пединститут продолжался уже полгода. Серафима строчила рецензии, как швейная машинка. Её дни наполнились конкретным содержанием: утром она получала материал, вечером отсылала ответы. Если автор вызывал симпатию, она бросала спасительную соломинку: «Хотя ваша рукопись недостаточно проработана для предложения в издательства, вы можете попробовать опубликоваться в каких-нибудь журналах». Дальше пусть думает сам.
Это было потрясающе — работать только на себя. Годы, проведённые в журнале за чтением поэтического поноса, она вспоминала теперь как бездарно потерянные. «Педрила Мученик вместе со своей пиздосей фрау Мартой украли мою молодость», — думала она.
Очень скоро её устойчивый заработок составлял три тысячи евро в месяц и очевидно, что это был не предел. Серафима, привыкшая существовать на грани нищеты, просто купалась в деньгах. Ближе к зиме она решила уехать из Магдебурга. Швейцария была для неё пока дороговата, Голландия слишком сырая, она переехала в Италию.
До весны буду жить в Милане, подумала она, а потом на пару лет уеду в Северную Индию, края, обожествленные Блаватской и Рерихом. На более дальнюю перспективу она не закладывалась, радуйся тому, что есть сейчас, глубокомысленно говорила она себе и молись, чтобы графоманы не перевелись на просторах далекой, почти забытой родины.
Серафима внимательно изучила в зеркале своё лицо. Красивее оно, разумеется, не стало, но затравленность, соперничавшая с озлобленностью, из взгляда пропала. «Это, конечно, пошло признавать, — сказала Серафима, — но финансовое благополучие явно делает человека добрее».
Или просто спокойнее, подумала она. Она вспомнила, как в одном из снов Свифт рассказал ей о споре с Адамом Смитом, отцом-основателем политической экономии:
«Жажда наживы — сладчайшее из нравственных чувств, — произнёс господин таможенный комиссар, пригубив тёмно-свинцового цвета мадеру, присланную его другом и соратником физиократом Гельвецием. — И поверьте, количество золотых монет имеет значение только, пока не набит первый мешок. Повелевать — вот истинное назначение промышленного производства и, прорвавшись к солнцу, взирать благосклонно на лилипутов, которым ты невзначай бросил подачку. Вам, дорогой Джонатан, автору беспощадной „Сказки бочки“, меня ли не понять? Святоши, даже если они святые и человеколюбивые, остаются в прошлом, мир совсем скоро научится обходиться без них.
— Понимание не означает согласие, Адам, — сказал Свифт. — И если ваш мир наступает в будущем, то мой, к сожаленью, остаётся в прошлом, в невесомом эфире всеобщей любви. Я обличал церковь в первую очередь за её невежество, но в этом вопросе я буду по-кальвинистски суров: Каин убил Авеля, потому что ему, Каину, не хватало еды. С этого факта и началось истинное падение человечества.
— Всеобщее благоденствие недостижимо, дорогой друг, — сказал Смит. — Скорые революции попробуют опровергнуть этот постулат, после потоков крови возникнет иллюзия построить какое-нибудь постиндустриальное общество, где всё будут делать машины, а человек, почесывая пятки, станет пялиться на звезды и рисовать сюрреалистические картинки. Но и эта фантазия быстро рухнет. Наш крохотный шарик смогут вести в потоке времен лишь избранные, волею, разумом и, к сожаленью, жестокостью по отношению к эксплуатируемой толпе. Согласитесь, это хорошо сформулирует Ницше: свобода для чего?»