Но Вадим лишь слышал хохот, и тот как будто в его же голове, или в том, что от неё осталось. А потом тварь запела. И если раньше голос её звучал, словно набор самых отвратительных звуков, какие только может вспомнить человеческое сознание, то теперь это было… нежное и необычайно мелодичное пение. Будь Вадим верующим, он бы подумал, что это запели ангелы.
Голосом одним тварь плела нежную мелодию, соединяя нежное звучание скрипки и переливы фортепьяно, а потом вплетала в своё песнопение звуки и вовсе невозможные. Звон колокольчика, который отец подарил ему года в четыре. Голос Кати, когда та радовалась чему-то и смеялась — не с ним, но при нём. Мурлыканье старенькой кошки Муси, что грелась на солнышке на подоконнике, и наполняла всю залитую солнечным светом комнату мерным тарахтением. Скрип колёс его первого собственного велосипеда. Даже его рингтон на мобильном — песню, которая так понравилась Вадиму, что он нашёл её и поставил на заставку. Сказочную балладу какого-то англоязычного исполнителя.
И с каждым звуком из прошлого Вадим чувствовал нестерпимую боль, словно кто-то наживую выдирает из него нервы. Сначала в зубах, а потом, постепенно — всё, что в теле вообще когда-либо были. Его даже не резали — его рвали, только не тело, а что-то глубоко внутри, там, где он и не подозревал, что у него вообще есть нечто. Он ведь и впрямь считал себя атеистом… при жизни. Но оказалось, когда из тебя вырывают душу, это вполне можно почувствовать. Бывала ли на этом свете боль сильнее? Он не знал, и теперь, должно быть, и не узнает никогда.
— Никогда не наступит утро, если мрак в душе, — шелестяще на этот раз пропела тварь. — Но если никакой души нет, то тебе и не нужно утро, милый мой мальчик, — она снова глумливо захихикала.
Вадим же чувствовал себя так, словно его разделили на две части. Сознание было с ним — и куда более ясное, чем раньше. И смех твари перестал казаться ему настолько уж омерзительным, как казалось бесконечное множество мгновений назад. И сам для себя он стал смешным, нелепым даже. Клоун! Зачем тебя понесло в глухомань, неужели нельзя было пойти бухать с друзьями, и остаться целым и невредимым? Ну и что, что хотелось другого, вменяемые люди в состоянии отбросить идиотские хотелки, и поступить адекватно. Так нет же! Захотелось на красоты посмотреть. Посмотрел. И как, легче стало?
Но в то же время что-то ныло, как дырка от вырванного зуба, только в сердце. Как будто чего-то не хватало, и это нечто было настолько важным, что оставляло после себя фантомные боли. Вадим не смог бы сформулировать — что случилось. Его просто стала половина, и он знал, что теперь не сможет даже мечтать о том, чтобы вновь стать цельным. И обе его половины пока чувствовали друг друга и стремились друг к другу, только исправить сотворенное была власть лишь у сущности, что завладела им, но никак не у него самого. А она не собиралась ничего исправлять. Она продолжала начатое.
— Ох, нет, вот это тебе тоже лишнее, хорошенький мой. Будешь слишком много ворчать, кто же за тобой пойдёт? Никто не пойдёт. Но совсем забирать не буду, конечно. Приглушу, — проскрежетала тварь, а потом начала бить по чему-то, как будто бы ладонями. По крайней мере, звук был такой, словно бьет она ладонями, и у этого битья был свой ритм, тоже складывающийся в мелодию. Только эта мелодия была симфонией диссонанса, настолько она противоречила гармонии окружающего мира, что назвать её иначе у Вадима не получалось.
«Так вот зачем ты хорошо учился в школе. Чтобы даже на том свете умничать», — мрачно подумал он сам о себе, и осознал, что теперь он может по крайней мере формулировать мысли, а не цепляться за образы. Хоть что-то. Крохи, но эти крохи постепенно к нему возвращались. Может быть, она и правда вернет ему жизнь? Хоть какую-то? Лучше бы в блоху превратила, если это и правда болотная ведьма, как Вадиму теперь казалось. Или в собаку. Всё лучше жить так, чем не жить вовсе, или жить — но лоскутным одеялом из обрывков самого себя.
Продолжая всё быстрее набивать гулкий ритм, сущность проскрипела, словно несмазанная древесная половица:
— Я никогда не лгу. Будешь жить, будешь, лучше новенького станешь…
А новая мелодия будила в нём совсем иные образы. И на этот раз «приходили» не звуки-ассоциации. Вовсе нет. Теперь Вадим проживал самые отвратительные воспоминания, что были у него в жизни. Даже те, какие, казалось, давно стерлись, не оставив о себе и тени памяти.
Вадиму три годика. Они где-то с мамой. Он хочет есть и домой, но мама говорит, надо стоять и терпеть, или посидеть в коляске и потерпеть, но домой они не пойдут. Странное большое белое здание, тогда ему совсем непонятное, пугает хорошенького пухлощекого мальчугана с длинными, как у девочки, золотистыми кудряшками. Сейчас он знает: это больница, и матери правда нужно было на это обследование. Но трехлетний Вадим не понимает этого, и ему скучно и голодно.