Выбрать главу

О'Фаолейн Шон

Тень тюрьмы

Шон О'ФАОЛЕЙН

ТЕНЬ ТЮРЬМЫ

Перевод Н. Буровой

Если верить ребятишкам из поселка, они раздружились с Инч Моран потому, что она "запулила" в Падну Калла камнем. Им казалось, что это и вправду так. На самом же деле они перестали водиться с ней, наслушавшись разговоров об ее отце. Жители поселка ополчились на него оттого, что он служил надзирателем в здешней тюрьме, оттого, что через неделю должны были повесить бродягу Бэнтри за убийство Буди Бесс, и еще оттого, что все связанное с казнью вызывало у них ужас.

До последнего дня следствия только и было разговоров, что о Бэнтри и Буди Бесс. Неужто это он ее убил? Может, он еще выпутается? Может, объявят его невменяемым? Люди ходили к пруду и заглядывали под склонившуюся над водой ольху, где нашли Буди: ее рыжие волосы стлались по воде, глаза были открыты, а во лбу зияла дыра; или же со страхом вглядывались в глубь пещеры, где полицейские обнаружили Бэнтри: он не шевелился, лишь таращил глаза и сжимал в руке гаечный ключ. Однако вечером того дня, когда вынесли приговор, взглянули они на зажегшийся в окне тюремной башни одинокий огонек и сказали себе: "А сторожит-то его, видать, Моран". С этой минуты он не шел у них из головы: вот, представлялось им, запирает он Бэнтри в камере, вот приносит ему позавтракать (по какой-то причине, видимо, смутно связанной с рассказами о том, что в утро перед казнью осужденному подают все, что тот ни пожелает, на ум им приходил именно завтрак); вот тащит его за руку к виселице, а вот уж и протягивает палачу Пирпоинту намыленную веревку. Самый вид его формы, весьма обыкновенной, без серебряных пуговиц даже, стал наводить их на мысль о смерти. Что бы он ни делал, теперь все окрашивалось в их сознании ужасом перед виселицей. Большой мастер выпиливать лобзиком, он частенько засиживался за полночь, и свет в его окошке казался им отблеском того самого огонька в окне тюремной башни. Миссис Калла даже говорила, что у нее мороз по коже пробегает, стоит ей увидеть, как Моран копается в саду.

Вот как получилось, что в течение двух долгих недель, вплоть до самого кануна казни, никто с Инч не водился. Для нее это обернулось домашним арестом, потому что со дня убийства детям выходить поодиночке за пределы поселка запрещалось. День-деньской сидела она дома или в крошечном садике в конце каменной наружной лестницы, которая обрывалась на десятой ступеньке, на полпути к какому-то давно исчезнувшему строению. Она походила на раскрашенного гнома, каких покупают, чтобы поставить в саду: толстоногая, розовощекая, с тугими завитками рыжих волос на лбу, в старомодном пальто с пелериной и капюшоном, как у карликового разбойника с большой дороги, и с серыми, широко раскрытыми глазами, в которых прыгали - и не находили выхода - озорные чертики.

Из мансардного окошка на одном уровне с высоко вознесенным троном Инч ее сестры, как две поставленные бок о бок статуи, глядели пустыми глазами куда-то за реку, в сторону купален, где поблескивали на солнце тела городских парней. Кроткие эти существа никогда ни к Инч, ни к кому другому не обращались, а если и произносили что-нибудь, то только шепотом и не договаривая фраз. Одна, бывало, скажет: "Мы бы...", другая откликнется: "Вот это..." Инч, возвышаясь над красноватой порослью валерианы, над заячьей капустой и расцветающей лобелией, казалось, их не замечала. Заговаривали с нею лишь матери ребят из ее компании, приходившие с ведрами или кувшинами за водой к колонке у подножия лестницы: "Ты что же, Инч, не идешь играть с ребятами? Они убежали в каменоломню".

Она отвечала: "Спасибо. Мне и здесь хорошо. Надо подумать. Мысли есть... Интересные и очень типичные".

Услышав такое, женщины склонялись над ведрами и начинали лихорадочно качать воду.

Накануне казни в поселке было тихо. Редкий звук доносился до ушей Инч, нахохлившейся на своем высоком насесте. Вода в реке спала. Турбины на станции, при которой вырос поселок, замерли. Только и слышно было, как выплеснет кто-нибудь помои или ребята закричат вдали. Раньше, рассорившись с приятелями, - а это случалось нередко, так как она была командиршей, Инч легко возвращала себе их расположение, соблазняя сначала одного, потом другого, и так всех по очереди, каким-нибудь замечательным планом, перед которым было не устоять, какой-нибудь необыкновенной вылазкой (она была прирожденным организатором) или новым "тайником" - так они называли обнаруженные ими местечки, где была уйма ягод, грибов или диких яблок. На этот же раз никто к ней так и не подошел. Поле за поселком расцвело боярышником, бальзамином и аронником. По холмам скользили, маня за собою, тени облаков: "Идем, идем же!" А она все сидит одна - так в ярости кричала Инч вчера отцу, - словно брошенная женщина.