– Ты целкой-то не прикидывайся, – мрачно пробубнил Сеня. – Я же знаю, о чем ты думаешь.
Да никем я не прикидываюсь и ни о чем не думаю, я просто вспоминаю: арка, шагом марш налево, угловой подъезд, темная лестница, сигаретный дым в квартире, где по стенам до самого потолка картины взбираются, а на кухонном столе стоит стеклянная литровая банка, набитая окурками, – вот именно эту запыленную банку я почему-то и вспоминаю.
– Так вот, я тебе объясню, – Сеня сплюнул в лужу и глянул на часы: – Есть еще время, еще там батюшка кадилом машет – это теперь модно... Так вот, слушай. Все это, – он утяжелил слово и подчеркнул его паузой, – ты понимаешь, о чем я говорю, так вот всему этому цена – дерьмо. Я просто вовремя понял. Чего и тебе желаю.
Шофер за баранкой шумно расхохотался.
Понесли гроб, Сеня приступил к исполнению обязанностей:
– Да не так! Ногами же вперед надо! Вот... Теперь проталкивайте его в салон.
Я отошла к воротам.
Когда катафалк тронулся, я подняла руку; любитель анекдотов притормозил, открыл переднюю створчатую дверь. Г-н похоронный агент, занимавший положенное ему боковое кресло рядом с водителем, высунулся и вопросительно поглядел на меня.
– Сень, я тебя застукала. Палочки-выручалочки.
Он махнул шоферу рукой и наградил меня напоследок откровенно инфернальным взглядом.
Везет же мне на попутчиков.
На этот раз в электричке со мной соседствовал хиппи.
Это был настоящий хиппи, лет никак не меньше тридцати пяти, матерый, закаленный в долгой борьбе за идею человек с узким, вытянутым лицом и прохладными латунными глазами. Он занимал место как раз напротив меня, спиной по ходу поезда. У него был удивительно плавный, заторможенный жест, имевший какую-то очень мягкую – то ли пластилиновую, то ли восковую – основу. Мы ехали уже минут двадцать, и все это время попутчик пристально наблюдал за мной. Наконец, он встал, снял с крючка свою холщовую суму с длиннющей лямкой (наверное, в рабочем состоянии она болтается у него в районе коленей), откинул потертый клапан, извлек из сумы апельсин, наклонился вперед и медленно, торжественно поднес его мне.
Я энергично отпиралась от подношения.
И тут он изрек:
– Все люди братья, а все бабы – сестры!
Вот уж воистину: умри, а лучше не напишешь! – после такого глубочайшего философского откровения не принять подарок я никак не могла.
В гости к Вадику на дачу я собралась через несколько дней после посещения Арбата.
Позвонила Панину, доложила о результатах своего выезда "на натуру", Панин прицепился ко мне с расспросами о черной собаке, выпрашивающей у прохожих деньги. Потом старательно снимал с меня показания относительно мальчика с аккордеоном: а какое у него лицо? а поза? Я не запомнила ничего оригинального – разве что этот мальчик был обрит наголо и тупо, не мигая, глядел в одну точку. Помнится, когда я проследила его взгляд. Гравитационный центр, магически притягивавший взгляд, располагался, если не ошибаюсь, в маленькой кафешке, накрытой прозрачной стеклянной конструкцией, удивительно напоминавшей огородный парник. Внутри, среди живой пышной зелени, в кошмарной тесноте цвели и распускались граждане отдыхающие. С краю, едва не выдавливая хрупкую прозрачную стенку, расслаблялись три мальчика лет тринадцати, очень прилично, дорого одетые, – таких теперь много завелось у нас тут, на Огненной Земле... Они шумно общались, широко и вызывающе жестикулировали. Компанию им составляла их ровесница, наружность которой выглядела бы совершенно ординарной, если бы не губы: пухлые, пунцовые, несусветно порочные. Они пили шампанское и алчно жрали шоколад.
Баянист смотрел именно туда – прямо им в измазанные толстым слоем шоколада рты.
– Ну вот! – восторженно выкрикнул Панин, - А ты говоришь!
Ничего я не говорю и вообще не понимаю, что за охота ему пришла тянуть из меня жилы.
По своим старым каналам (года три назад Панин, насколько я знаю, активно общался с усопшими, поскольку работал в морге) он выяснил: нет, в эти заведения пожилой человек с изуродованной ногой не поступал. Разузнать это оказалось делом непростым: морги битком забиты стариками, которых родные и близкие или не хотят хоронить или о которых просто позабыли.
Напоследок – в связи с эпизодом, в котором я плакалась в жилетку человеку в кожаном пиджаке – Панин меня пожурил.
– Рыжая, – сказал он. – А что ты так настаиваешь на своем детском дворовом прозвище? Ты же впадаешь в грех вторичности!