Выбрать главу

Дело даже не в том, что он наверняка за Катерпиллером – после разговора с паном Мареком – присматривает и, значит, отправится за моим бывшим работодателем следом.

Беда в том, что он слишком тщательный, внимательный, скрупулезный копиист, чтобы допустить неточность в переносе смысла с оригинала на копию.

И только теперь, сложив собранные мной "двенадцать палочек", я почувствовал композицию в целом, и значит ничего сверхъестественного нет в том, что Игорю знакомо лицо персонажа: всякий интеллигентный человек однажды участвовал в этом застолье – хоть раз в жизни, но обязательно бывал в нашем бараке и видел этот скудный стол, освещенный керосиновой лампой.

Он не станет топить Катерпиллера, бить его топором по голове, пырять ножом, четвертовать, обезглавливать, сажать на осиновый кол, сжигать на костре – и какие там еще у человечества есть в запасе способы лишать человека жизни; он в самом деле – не злодей, не душегуб, он всего лишь навсего копиист.

И, значит, он найдет способ превратить кипятильник в штепсель, и сунет его в воду. В таком случае, это купание станет для Катерпиллера одновременно омовением перед положением в гроб.

Все будет так, а не иначе – все остальное для моего чахоточного персонажа не имеет смысла.

– Его как-то надо остановить, – произнес я вслух совершенно бессознательно и порадовался за себя; ей-богу, когда-то под нашим старым добрым небом люди, бывало, дрались; мы дрались жестоко, кроваво; дрались палками, бутылками, солдатскими ремнями с заточенной, как бритва, пряжкой, велосипедными цепями; в этих побоищах – квартал на квартал, улица на улицу,– трещали головы и челюсти, хрустели кости – но это были честные драки, и ни один из нас не имел намерения убить другого – это намерение считалось тягчайшим преступлением.

Катерпиллер – порядочная скотина, он в этом качестве вполне вписывается в интерьер нашего гниющего, делающего под себя города, уже давно напоминающего скотный двор. В хлеву и устав свой: отпихивать всякого, кто послабее, от кормушки, брыкаться, лягаться, поднимать на рога того, кто тебе не по ноздре, дико насиловать глупых мутноглазых телок, жрать и еще самозабвенно предаваться тому занятию, наименование которого очень хорошо рифмуется со словом "жрать"; но если принять за норму, что всякой порядочной скотине следует возвращать в полном объеме то скотство, какое она рассеивает вокруг себя, то это будет уже бойня.

Я набрал Ленкин телефон – и тут же положил трубку.

Она наверняка поднимет шум, на дачу подъедут спортивные ребята, которых я видел в приемной, и с копиистом сделают как раз то, о чем говорил Катерпиллер: сотрут в порошок.

Выходит, остановить его придется мне.

На бумаге конструировать жизнь, в принципе, не трудно: из твоей медленно прогуливающейся по чистому листу ручки плавно вытекают коллизии и обстоятельства, жесты и интонации, плачи и молчания, взгляды и выкрики, сны и бессоницы – но теперь наш подкашливающий персонаж отслоился от плоского листа, выскользнул из-под руки, и завтра придется с ним свидеться.

Тот, кто сидел в перьевой ручке, вряд ли представляет опасность: он неимпульсивен, сдержан в эмоциях, с ним можно договориться – взять за руку и увести от греха подальше.

Тот, кто завтра явится на дачу, вполне может оказаться диким, необузданным, неуправляемым, в самом деле психопатом или придурком, каких теперь много шляется по улицам: взять да и проткнуть человека ножом для них – что пончик съесть.

Я пошел на кухню сварить кофе. Я ждал извержения черного вулканчика в узком жерле джезвея и смотрел в окно.

Тетя Тоня медленно пересекала двор по диагонали. Чуча, опустив хвост, скорбно уронив морду к самой земле, плелась следом – их вялое движение казалось вылепленным из пластилина.

И тут я вспомнил.

Я вспомнил холст, виденный у пана Марека, и догадался. Я догнал, ухватил, наконец, за шкирку то невнятное, скользкое, никак не дававшееся в руки впечатление, которое поразило меня тогда: тронуло легко и мягко – как мамин, после колыбельной, поцелуй, – и отлетело, распалось.

Это ведь, в самом деле, был не "Пейзаж в Овере после дождя".

Вернее сказать, не вполне тот пейзаж.

Внешне копия покорно следовала в композиционном русле оригинала, и точна была цветовая гамма, и все, все, все – вплоть до последней детали – было на месте. И все-таки это не копия.

Грамотный, профессиональный копиист по содержанию своему, по духу и чисто ремесленническому навыку все-таки ближе к переписчику нот, нежели к аранжировщику.

Копиист лучше истратит жизнь на изучение древнегреческого – если придет ему вдруг охота декламировать Гомера – но он не рискнет пересказать его по-русски; он понимает тщетность этих трудов: нет и не будет второго Гнедича, и второго Жуковского – тоже.