Вскоре после свадьбы страсти утихли, бояре присягнули царице, и жизнь пошла своим чередом. Близких Государя больше всего беспокоило его здоровье. От водянки его ноги так опухали — еле ходил. Об этом с новой царицей Татьяна Михайловна и вела тайный разговор.
— Ты береги брата, — поучала она. — О себе он совсем не думает.
— Откуда эта болезнь к нему прицепилась? — робко спросила Наталья Кирилловна. Она пока не привыкла к порядкам терема, поэтому чувствовала себя стесненно.
— Так, видно, Богу угодно, — вздохнула царевна. — И отец мой, Государь Михаил Федорович, болезнею ног мучился. Эта хворь за сердце хватает, коликами бьет.
— Не беспокойся, золовушка, я Алексея Михайловича буду беречь пуще глаз своих, — обещала царица и, помолчав немного, неожиданно о другом спросила: — А не скажешь ли мне, по какой причине Никон был удален? Вина за ним большая?
Лицо царевны покраснело словно мак: владыку она по-прежнему любила, и напоминание о нем ранило сердце.
— Да как сказать… — тихо начала Татьяна Михайловна. — В дела Государя я не лезу, но Никон умен уж больно, да ум-то до той поры надобен, пока гордыню в узде держит…
— Каков он, Патриарх-то бывший?
— Красив, словно Христос. Статен и высок. А уж голос, голос его — истинный колокол. Нравится он мне, чего уж скрывать-то, — открыла свою душу царевна.
— А где он сейчас?
— Под Вологдой. Съездила бы, да стесняюсь.
— Почему? — удивилась Наталья Кирилловна. — Что здесь плохого?
— Зубоскалить начнут. Бояре, сама знаешь, в темноте видят.
Встала царевна у окна, стала на улицу смотреть. Воспоминание о Никоне всколыхнуло всю ее душу.
Открылась дверь, и в покои ворвалась Анна Хитрово, тишину своим хриплым голосом заполнила:
— Слышали? Стеньку Разина поймали. В Москву везут!..
От Анны Петровны ничего не скроешь. Недаром за глаза ее «сорокой» зовут. Новости принесет-разнесет в один миг. И что бы во дворце без нее делали?..
Московские колокола стонали и рыдали, перекликаясь друг с другом. По столице везли Разина. Впереди шагали триста стрельцов. За ними скрипела тяжелая телега, на ней — железная клетка. А в клетке меж двух столбов, привязанный цепями за ноги и за руки, стоял атаман-разбойник. Весь он в лохмотьях, обросший волосами, в струпьях ран. За телегой мычащим быком на цепи шел Фрол, брат атамана.
Степан смотрел вниз, на лубяное дно телеги, опустив свою лохматую бедовую голову, словно о великом деле думал. Глаз не поднимал, не хотел, видимо, и слышать, что творилось вокруг.
Привезли пленников в Кремль, поместили в подвале Сыскного приказа и тут же начали допрашивать. Государь торопился покончить с злодеем.
— Наконец-то ты в наших руках, душегуб! — сквозь зубы бросил Степану думной дьяк Алмаз Иванов. — Расскажи-ка, вор, как насильствия начал?
— Пиши, — буркнул Разин. — Пиши, высохший камыш!
— Что писать-то? — вытаскивая из-за пазухи бумагу и садясь за низенький столик, прокашлял чахоточный дьяк.
— Как царское дерьмо таскаешь.
— Не трави его, брат, — заискивающе попросил Фрол, которого с двух сторон держали два бугая. — Этим себя не защитишь…
Степана привязали, между ног сунули дубовое бревно и с помощью колеса, прикрепленного к стене, подняли к потолку. Тело атамана растянулось, руки с хрустом вышли из предплечий.
Толстобрюхий палач взял сыромятный кнут, попятился назад и, со всей силой размахнувшись, ударил по голой спине. Красно-багровая полоса засверкала, из нее алой струйкой брызнула кровь. Палач снова замахнулся кнутом — вдоль полоски ровнехонько другая пролегла: словно полосы на ремень резал. Знал свою работу! Третий, шестой, восьмой удар… Степан молчал. От крови намок кнут, превратился в мочалку.
— Будешь говорить-то? — после каждого удара спрашивал Алмаз Иванов, сам чесал свою тонкую шею, как будто по ней муравьи ползали.
Степан словно воды набрал в рот, Фрол не смотрел на брата, дрожа от каждого услышанного удара, только крестил свой лоб и грудь.
Степана наконец спустили на пол, облили холодной водой. Вместо него подняли на дыбу Фрола. Тот сразу же зарыдал.
— Терпи, брат, — застонал Степан. — Ты ведь казак! Думай, что не больно — и всё. Они и бить-то не умеют, — лениво повернулся к палачам. — Эх, псы царские, лишь гавкать научились…