Выбрать главу

Закончив письмо, растопил сургуч на пламени свечи, аккуратно свернул белую тонкую бумагу, которую подарил ему воевода Хилков, а тому продали заморские купцы, запечатал и приложил массивный золотой перстень с указательного пальца правой руки. Сам вышел на заднее крыльцо, где его дожидались два всадника.

Потом вернулся в келью, прилег на твердую, как камень, постель. Но сон не шел. Было Никону что вспомнить и о чем пожалеть. Какие только пути-дороги не прошел он за свою жизнь, каких людей не повидал! Алексей Михайлович святым его считает, к советам его прислушивается. А какая уж тут святость… Сколько греха за свою жизнь принял! Одиночество душит: ни одного близкого человека нет рядом. Была жена любимая, сыновья… А теперь только монахи кругом. И монастырские стены давят. Да тени колоколов пугают по утрам, напоминая крадущихся воров. Однажды Никон признался в своих страхах Никодиму. Тот успокоил:

— Это от усталости, владыка! Молишься, молишься всю ночь…

Долго думал об этом Никон, тяжелыми мыслями все сердце растревожил. Наконец не выдержал, позвал Никодима и, не обращая внимания на его недовольный вид, стал расспрашивать, кто был в монастыре в его отсутствие.

Никодим, шаркая ногами и кряхтя, потушил свечу и ворчливо сказал:

— Воевода Федор Андреевич заходил. О тебе спрашивал. Я сказал, что не знаю, куда ушел.

— Балда! Как это не знаешь? Я же тебе утром сказал, что еду в Валдай отливать колокол.

— Слаб я стал памятью, владыка! — пробурчал старый монах и спросил: — Печку натопить?

— Под утро натопишь, когда у тебя ноги замерзнут. А сейчас укрой меня потеплее и проваливай!

Никон сразу согрелся под одеялом из овечьей шерсти, всё тело объяла приятная истома, незаметно подкрался сон.

* * *

Федор Андреевич Хилков вышел на крыльцо и тут же сквозь легкий кафтан почувствовал утренний холод, зябко поежился. Простуда крепко сидела в нем, не помогали ни баня, ни знахарка. «Вот дурак, — ругал себя воевода, — нашел чем хвастаться — здоровьем богатырским! Вот Бог и наказал за грех такой, чтоб впредь спьяну в прорубь не лазил».

На перилах и ступеньках крыльца сверкал новизной нетронутый иней. Он посеребрил и двор, и понурые ивы у забора, и убегающую к лесу дорогу, и монастырь, освещенный первыми лучами солнца. Золотым огнем горели маковки Софийского собора и строящегося Воздвиженского.

Федор Андреевич, полюбовавшись округой, вдруг вспомнил вчерашнюю встречу с митрополитом, и настроение его испортилось. Владыка принял его сухо, строго отчитал за стрельцов, частенько озорующих в Новгороде. Воевода и сам знал, что кто-то из них крадет мелкий скот в посадах, тащит, что попадётся, из винных лавок, пристает к молодухам и вдовам. Разве уследишь за всеми? Разве укараулишь каждого?.. Воевода чувствовал, почему так недоволен Никон его службой: видно, хочет и город с жителями к своим рукам прибрать, везде хозяином быть. Да что и говорить, если он с самим царем в дружбе, царь его ласкает, волю вон какую дал — митрополитом сделал! Из Москвы Хилкову только приказы-указы везут: то сделай, другое выполни, а главное, Юрьев монастырь надежней охраняй. «Что его охранять, от кого? — в раздражении думал Федор Андреевич. — Ему и так ничего не грозит, все в округе и монахов, и Никона боятся…».

Самых отборных и крепких стрельцов отдал Хилков для охраны монастыря, и подчиняются они только Никону. У воеводы же остались два как попало собранных полка новобранцев, необученных, плохо обутых-одетых. Не могут стрелять из пушек, того и гляди, себя взорвут. Раньше, считай, Новгородская крепость была опорой всей Руси. Во время наступления поляков новгородцы без подмоги врагов истребили.

Федор Андреевич набрал в грудь свежего воздуха, встряхнул плечами, словно сбрасывал груз сомнений и забот, и вернулся в терем. Срубленный из толстенных сосен, он был крепким и просторным. Горниц три: одна смотрит стеклянными окнами на восход солнца, две — в сторону Ильмень-озера. Самого озера не видно, до него верст восемь. А вот небо во весь горизонт синее синего, как будто отражает в себе бездонные глубины таинственных вод.