— А пряничек-то, а пряничек?..
— Ступай, будет тебе пряничек.
За Никоном едва виднелся Епифаний, согнутый в поклоне почти вдвое. В руках у иерея свернутая в трубочку грамота, с нее свисает на шелковом шнуре большая сургучная печать. «Видимо, вначале Патриарх прочел документ сам, — подумал Алексей Михайлович, — теперь несет мне».
После взаимных приветствий и благословения Никон обратился к царю громким голосом, как с патриаршей кафедры.
— Государь! Пришла пора разобраться с теми, кто встал против новых обрядов. До тех пор не будет лада в стране, пока не искореним всех инакомыслящих…
— О ком ты говоришь, Святейший?
— О многих наших духовных противниках: о лютеранах, католиках, язычниках. О тех, кто не принял истинной греческой веры. Народу много воли дали, кому хотят, тому и молятся. Попущение сие вредно и крамольно. Были мы третьим Римом, а стали вторыми Содомом и Гоморрой.
Алексей Михайлович поморщился, очень уж это напоминало ему менторскую проповедь нерадивому ученику. Хотел остановить Патриарха, но тот как будто не заметил движения царя, продолжал:
— Я тут вот всё изложил подробно с указанием, как исправить дела, чтобы Бог на нас не гневался, — и протянул грамоту Государю.
Алексей Михайлович взял документ и быстро пробежал глазами. Внизу стояла размашистая жирная подпись: «Великий Государь Патриарх Никон». Он бросил бумагу на небольшой столик из кости, как будто она обожгла ему руки, посмотрел на Патриарха. Во взгляде царя Никон прочитал едва сдерживаемую ярость.
Повисло молчание. И хотя Никон знал, что всё сказанное им сейчас будет отвергнуто, всё-таки не удержался и тихо, но твердо произнес:
— Протопоп Аввакум, который служит у Стефана Вонифатьева, также Лазарь и Неронов без стыда пачкают мое имя. Этого нельзя так оставить. Прошу, Государь, заступиться за меня.
Алексей Михайлович ровным ледяным тоном ответил:
— Я не хочу вмешиваться в твои дела, святейший. Делай то, что считаешь нужным, чтобы укрепить веру православную.
— Ну, тогда каждому воздам по заслугам…
Тикшай помнил пословицу «Шила в мешке не утаишь» и поэтому знал, что связь его с боярыней когда-нибудь откроется. Однако со временем бдительность любовников притупилась, и они не заметили, что Львов давно следит за ними. И наконец застал их в шалаше глубокой ночью. Марию Кузьминичну сам из объятий Тикшая выволок за волосы. А три здоровенных молодца-работника занялись парнем. До самого рассвета мутузили его, живого места не оставили. И убили бы, если Тикшай из последних сил не вырвался, добежал до конюшни, сел на рысака, на котором ещё днем возил боярыню в Троице-Сергиевскую лавру.
Два всадника долго преследовали беглеца. Да где им с тем рысаком равняться… Спас он седока от неминуемой гибели, от боярской расправы.
Прискакал Тикшай к Матвею Ивановичу Стрешневу, но того не оказалось дома. Повернул коня в Урусово, к дедову брату. Может, у него пока удастся пожить, дух перевести, поломанные ребра залечить. А потом время покажет, куда податься.
Боярин Львов, конечно, по всей Москве своих людей разошлет, чтобы найти его. У него слуги злее гончих псов, поймают — не пожалеют. Вот и надо затаиться до срока.
В пути Тикшай не по-доброму вспоминал о боярыне: «Ишь, как орала, дура, когда муж за космы тащил! Меня виноватила, а сама будто и ни при чем!..»
Дорога петляла по дремучему лесу. Местами могучие дубы и серебристые дрожащие осины расступались, и лесные лужайки радовали глаз. Среди буйной, нетоптанной никем травы цвели ромашки, колокольчики, клевер и множество других цветов, названья которых Тикшай не знал. Вспомнилась вдруг Мазярго… Какие цветы распустились на ее могиле?..
Тикшай остановил жеребца, бросился лицом в мягкую душистую траву и безутешно зарыдал. Он оплакивал свою глупую никчемную жизнь, сиротство, одиночество и обиду, нанесенную боярыней.
Когда слезы кончились, перевернулся на спину и стал смотреть в небо. Высоко-высоко, в бездонной синеве, звенел жаворонок. Солнце ласкало своими горячими нежными руками. Ветерок успокаивал Тикшая, доносил до него влажный запах леса, сладких ягод и меда.
На Троицу московские колокола устроили такой перезвон, что, казалось, звенело даже небо, опрокинутое над городом прозрачным голубым блюдом.
От всех слобод к центру Москвы, к храмам, тянулись вереницы празднично одетых людей. Ближе к обеду, когда колокола утихли, народ заполнил улицы и площади. До хрипоты накричались зазывалы различных лавок, разносчики мелкого товара — калачники, пирожники, коробейники…