Я обдумывал речь вчерне, всегда оставляя место для творчества на самой кафедре. Возгласы с места, выражения лиц, меня слушавших, позволяли мне развернуть или сократить задуманный текст. Но я тщательно подготавливался другим способом. Подготавливал голос, несчастный мой голос. Накануне речи я брал со стенки гитару и пел цыганские романсы. От этого голос как-то укреплялся и звук становился «в маску».
Поэтому Милюков однажды мне сказал:
— У вас голос поставлен, как у певца. Вы не поете?
Конечно, я пел, но голос «в маску» я сам себе поставил.
Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
Возвращаюсь в зал Государственного совещания.
Итак, мне почудилось в нем нечто оперное. И даже я знаю, какой оперы. Опера Рихарда Вагнера «Тангейзер». В этой опере в одном из действий происходит состязание певцов. Вольфрам поет о вечерней звезде, предлагая ей свою платоническую звезду [любовь? — Р. К.] и забывая, что вечерняя звезда иначе называется Венерой, которая не очень ценила благочестивые воздыхания. Тангейзер же прямо воспевает любовь страстную. Но слова его непутевые и ничего не выражающие. А слова же Вольфрама — хорошо укатанная дорога.
Но это совершенно не важно. Важно нижеследующее. И Вольфрам, и Тангейзер поют о любви, платонической или страстной, но о любви к женщине. Певцы же Государственного совещания тоже пели о любви, но о любви не к женщине, а к родине и революции. Для некоторых из них родина и революция были одно и то же, как у Керенского, у других они противопоставлялись, как у Шульгина, но и тот, и другой, и все остальные состязались на тему любви к родине.
Но, кроме Тангейзера и Вольфрама, был еще Битерольф, которому Тангейзер отвечает:
А что же я? Какого певца из этой оперы я напоминал?
Хотя Рихард Вагнер и был философ, но моя философия ему, вероятно, не понравилась бы. Я был скептик. Любя родину, я сомневался, чтобы возможно было ее спасти платонической или страстной любовью. Тут нужна была любовь рассудительная, то есть такая, которая не выражалась словами, которая спасла бы угрожаемую родину вопреки ей самой. Ее нужно было заключить в объятия нежные, но такие сильные, что она должна была бы временно потерять всякие силы и стать рабой любящего.
Впрочем, это будет видно из текста речи.
Зал, вмещавший две с половиной тысячи человек, был переполнен, как на спектаклях с Шаляпиным. Подавляющее большинство этих людей было мне незнакомо. Я знал членов Государственной Думы, а больше, кажется, никого.
В бельэтаже, в ложе справа, были военные, очевидно, высокого ранга. На сцене были длинные столы, крытые бархатом с золотой бахромой. Из-за кулис вышел Керенский, худой, с нервным лицом, которое я хорошо знал. Одновременно с ним в качестве его адъютантов вышли справа молодой моряк в белоснежном кителе, слева — тоже молодой армейский офицер. Они вошли, Керенский занял центральное место за столом, адъютанты встали за его креслом. Члены правительства опустились в кресла за столами по обе стороны от Александра Федоровича. Наступила полная тишина.
Тогда Керенский встал и стал говорить голосом четким и торжественным47:
— По поручению Временного правительства объявляю Государственное совещание, созванное верховной властью государства Российского, открытым под моим председательством как главы Временного правительства.
От имени Временного правительства приветствую собравшихся здесь граждан государства Российского. В особенности приветствую наших братьев-воинов, ныне с великим мужеством и с беззаветным геройством, под водительством своих вождей, защищающих пределы государства Российского.
Тут его речь была прервана аплодисментами. Затем он продолжал дальше:
— В великий и страшный час, когда в муках и великих испытаниях рождается и создается новая свободная великая Россия, Временное правительство не для взаимных распрей созвало вас сюда, граждане великой страны, ныне навсегда сбросившей с себя цепи рабства, насилия и произвола.
После последних слов раздались бурные аплодисменты. Я слушал трепетные слова Керенского с волнением. Как бы там ни было, в этом зале собрались болельщики за родину. И между оратором и аудиторией протянулись нити понимания в том смысле, что действительно родина в опасности.