Выбрать главу

Краем уха он прислушивался к разговору, который шел в машине. Кубов, сидевший вполоборота к Мещеряку, оживленно с ним спорил, позабыв про мальчишку. Передвижники, импрессионисты, барбизонцы… Слова были какие–то мудреные, и Егоркин не понимал, о чем идет речь. Ему казалось, что это были какие–то народы… Про патагонцев Егоркин читал у Жюля Верна, а вот про барбизонцев слышал впервые.

Когда же Кубов заговорил о композиции и колорите, Егоркин, напрягая слух, сообразил, что говорят о каких–то картинах. Назывались они красиво, заманчиво: «Утро стрелецкой казни», «Девочка с персиками», «Портрет незнакомки»… Егоркин слыл большим любителем кино, но таких картин, хоть убей, припомнить не мог. Должно быть, у них в клубе их не крутили. Обидно!.. Ведь не мог же он, Егоркин, их прозевать. Тем более, что даже пацаненок их видел…

Игорька Егоркин мысленно называл пацаненком, вкладывая в это емкое понятие и жалость («Батю убило»), и почтение («Как–никак, а сынок полковника»), и удивление («Шустрый малый, все знает…»). Егоркин привык обходиться малым запасом слов, придавая им, однако, в случае необходимости разные оттенки для того, чтобы выразить все состояние своей бесшабашной души.

Но если Егоркин и Нечаев не участвовали в споре, то Мещеряк, который был его зачинщиком, все время лез на рожон. В живописи он разбирался плохо, но был непримирим. Каждый имеет право отстаивать собственное мнение, не так ли?

При этом Мещеряк не переставал дивиться терпению и выдержке Кубова. Тот продолжал спорить спокойно. В его голосе не было ни раздражения, ни обидной снисходительности. Мещеряк как–то мельком слышал о студии имени Грекова и теперь, узнав, что Кубов к ней причастен, что вся его жизнь связана с армией, уже не удивлялся его военной выдержке и сдержанности. Этот человек любил гное дело, был уверен в себе, хотя и не склонен был переоценивать свои скромные способности.

Заметив, что Кубов притомился, Мещеряк решил уступить. Конечно, художнику лучше знать, с чем едят это самое «искусство». Мещеряк закрыл глаза и задремал. Очнулся он от голоса Егоркина, который бодро возвестил:

— Вот она, Москва–матушка!..

Вдали за пятистенными избами виднелись высокие каменные дома.

Шоссе было перегорожено противотанковыми ежами. Дома стояли хмуро, молчаливо. Окна были крест–накрест заклеены бумажными полосками, а витрины заложены мешками с песком. У подъездов дежурили суровые женщины в темных рабочих ватниках с противогазными сумками через плечо.

Художник Кубов жил в Замоскворечье в небольшом деревянном флигельке, стоявшем в глубине двора. Он был потомственным москвичом, отлично знал город и вызвался показать Егоркину дорогу. Они проехали через Москву–реку, свернули на Садовое кольцо, а потом на улицу Горького.

Машин было мало. На тротуарах лежали сугробы неубранного снега.

Прижимаясь лицом к боковому стеклу, Мещеряк с трудом узнавал улицы и площади, по которым бродил когда–то. Зимняя Москва с ее стылым военным бытом мало походила на залитую солнцем довоенную столицу с ее звонкими трамваями, переполненными троллейбусами, пестротой площадей и молодым весельем, царившем в парке культуры и отдыха. А Нечаевым, который видел Москву впервые, владела радость узнавания. Это чувство всегда острее у тех людей, которые мало путешествовали в своей жизни. Что откроется вон за тем поворотом? Где окончится эта широкая просторная улица? А как раньше выглядели витрины магазинов, обшитые досками и обложенные мешками с песком. Нечаев всматривался в дома, в прохожих и силился представить себе, какой была та мирная Москва, которой он не знал. И тут же ему подумалось, что до войны она во всяком случае не была бездетной, как сейчас, и не такой безголосой, боящейся огней и смеха.

Мысленно он выругал себя за то, что не удосужился побывать в столице до войны. Все откладывал: еще успеется. После школы многие ребята, поднакопив деньжат, ездили кто в Москву, а кто в Ленинград или Тбилиси, а он сиднем сидел в своей Одессе, которая казалась ему лучшим городом мира. И вот — прогавил…

Девушка–регулировщица в кокетливой смушковой кубанке взмахнула флажком, Егоркин притормозил, и Нечаев увидел памятник Пушкину, стоявший на Тверском бульваре. В отличие от других памятников, он ничем не был укрыт. Бронзовый Пушкин с непокрытой головой как бы бросал вызов вражеским самолетам. Он не был похож на того задумчивого опального поэта, который стоял в Одессе на Приморском бульваре, он был величественнее и человечнее. А за ним в сером зимнем небе маячили аэростаты воздушного заграждения.