Да и Иас, пойманная на отравлении двух людей, сама по себе проигравшая глупышка, ошибавшаяся каждый день в своей жизни – молодой, тонкой, неокрепшей, не сопротивлялась неминуемому событию. Ей было страшно умирать, но жить оказалось еще страшнее. Она не чувствовала еще внутри себя жизни, но знала, что она есть и кончится вместе с нею. Оглядываясь же в пустоту, что виделась ей в душах, вглядываясь в ледяные глаза окружения, где каждый думал лишь о себе и вслушиваясь в змеиные шелесты, Иас не видела света и не чувствовала надежды.
Говорили о войне, но она была привычна. Говорили о бойне и это уже пугало, ведь бойня – это не нападение врага, когда объединяются все, кто прежде не находил объединения, это просто уничтожение – беспощадное и жестокое.
А за войной, как и за бойней приходит голод. Он уже наступал на Маару и крестьяне чуяли это, все чаще брались за вилы, бунтуя против высоких налогов и это тоже касалось слуха Иас. Она понимала, что такие существа, какой сделала ее жизнь, не выживают в период катастроф и волнений. У них нет покровителей, нет защиты, нет талантов, а жалость…ха, кому нужна жалость, когда сердце волнуется лишь за себя единственного? Всех не спасти.
И Иас уходила без сожалений, но со страхом – она боялась боли. Унижение можно было еще снести, но как вынести боль? Наверное, смерть, это все-таки, нечто особенное, и, пусть неотвратимое, Иас хотела просто уснуть…
День выдался ветреный. С самого утра задуло такими порывами, что многие зеваки, что еще не боялись появляться на улицах, не рискнули мерзнуть в этом ветре. Тучи тяжело собирались, покоряясь этой силе, что гнала их на Маару, и не было достаточно света, пришлось разжигать в Коллегиях свечи.
Ветер был злым и холодным. Он хотел разогнать всех ненужных, нежеланных гостей с городской площади прочь, по домам, за закрытые и завешанные окна, за задвинутые засовы на дверях, потому что сегодня происходило то, что волновало и небо, и землю… об этом говорили все, говорили опять и с надрывом, потому что это была беда и это был скандал, а что приятнее – проходивший мимо:
-Палач казнит палачей!
-Опять! Они уже режут друг друга!
Вспоминали и Сколера, казненного так недавно, жалели и злорадствовали. И, конечно, многие хотели бы видеть эту ироничную картинку, не только уличные карикатурщики хихикали, изображая извращенный сей подвиг палача, но…проклятый ветер! Ветер разгонял по домам и оставались лишь самые стойкие и отчаянные.
Уже за одно это можно было благодарить ветер.
Но он трепал и преступников, пробираясь под тонкое тюремное белье, надорванное у ворота, чтобы не было с тканью никаких помех; врывался в легкие с каждым вздохом, что так глубоки именно перед смертью; прожигал лицо, будто бы заглядывая, чтобы убедиться: жив?!
И за это можно было ненавидеть ветер.
Трепал он без всякой пощады и палачей. Сегодня они были оба торжественны и мрачны. Немногословны. Они не оглядывались по сторонам, и даже Эмис, облаченный также в полную форму, как и Арахна, не выдавал ничего в своем взгляде, кроме долга. А ветер налетал на ткань, бился с нею, желая скользнуть к телу, встряхнуть его, выжечь пустыню из взора, обжечь, сделать хоть что-нибудь, чтобы вызвать в палачах жизнь, но ткани были сделаны на совесть, и ветру оставалось только обвивать и удушать своих врагов, которые не замечали ветра.
И ветер тогда налетал на телегу, в которой везли преступников, бился со скрипучими колесами, налетал на смирную лошадь и не мог остановить ни шага могучего зверя, ни самой телеги. Она лишь жалобно скрипела, умоляя оставить ее в покое и дать уже досуществовать…
А Оллейн расщедрился. Он предоставил лучшую из телег для сегодняшней казни. Это было его маленьким знаком, тонким «прости» и еще более тонким «сожалею». Знак, который нельзя поймать. Если не захотеть, конечно, это сделать.
Преступники ехали в одной телеге, но не заговорили ни разу друг с другом. Им мешал ветер, а еще – разный мир. Регар знал, что ему нужно молчать, иначе Арахна может не выдержать, иначе может сорваться Лепен, а это позор, а это – катастрофа и беда.