Выбрать главу

Через маленький коридорчик идем в другой кабинет. Здесь происходят деловые встречи, здесь Сименон диктует машинистке ответы на письма, здесь он принимает гостей.

Он любит гостей. Это единственное окно в жизнь.

У него много друзей среди актеров. Почти все французские, английские актеры побывали здесь, в этом кабинете. Его старший сын женат на французской актрисе Милен Демонжо. Незадолго до нас у Сименона побывали Симона Синьоре и Жан Габен…

— Кстати, вы ведь спрашивали о кино?

Очень люблю кино. Особенно раньше — в двадцатые годы, когда кино было молодым и задиристым. Мы были друзьями с Рене Клером, с Ренуаром. Знакомы с Эйзенштейном. Тогда все мы были такими же молодыми и задиристыми. Боролись за новые направления. В парижских кафе доходило до драк… — Сименон улыбается. — Вызывали жандармерию…

Несколько раз был в жюри международных кинофестивалей. Например, в 1959 году, в Каннах.

Но Сименон — домосед, испытывает страх к толпе. Внизу, в подвале дома, у него — маленький кинозал. Ему привозят новые фильмы и старые — и он смотрит их в полном одиночестве.

Или еще — телевизор. Недавно видел фильм «Кот», поставленный по его роману. Это редкий случай. Из 55 экранизаций своих романов Сименон видел только три.

И смотреть не любит. На экране — совсем другое, чем было в голове (сценарии пишет не он). Обидно и досадно. Такое впечатление, словно родная дочь вернулась домой после пластической операции.

* * *

Два часа мы были в этом доме.

Мы ходили по комнатам, по которым до нас прошли сотни других корреспондентов.

Седой, приветливый гид водил нас по дому, где сотни раз рождался заново Мегрэ; водил, рассказывая о себе, как биограф.

В этом рассказе одинаково важным было все — и то, что думает месье Сименон о современной молодежи, и то, как месье Сименон плавает по часу в день в собственном роскошном бассейне.

Он казался мне то неглубоким (с «внимательными», для корреспондентов, глазами), то усталым, то ироничным, то рисующимся.

Только одно было неизменным — испытующие, действительно умные глаза, подмечающие каждый жест, каждый поворот головы.

Когда мы прощались, Сименон выглядел простым, радушным и довольным. Может быть, оттого, что его обязанности гида кончились, и теперь он мог снова засесть за свой «инструмент пыток» и писать новую повесть о похождениях Мегрэ.

Почему я об этом вспомнила?

Когда я поехала в Эполенж, меня предупреждали, что встреча с Сименоном вряд ли будет интересной, что он скучный собеседник. И это оказалось в общем так. Он рассказывал про свою внешнюю жизнь, и если бы его вдруг сбить прямым вопросом: «Что, неужели вы так именно и думаете?» — он бы, я думаю, смешался. Но мы подыгрывали ему в этой несколько надуманной игре.

Я заметила, что почти все люди, которые живут внутренней насыщенной жизнью (люди творческих профессий), замкнуты в себе и, как правило, неинтересные собеседники. Особенно при первом, поверхностном знакомстве. Чтобы не прослыть уж совсем нелюдимыми, у таких людей есть готовый набор рассказов, фраз, шуток. Но все это мало касается их сущности. Раскрываются такие люди редко, но когда все же раскрываются, то такие встречи превращаются в праздники.

Общаясь с талантливыми людьми, я заметила странную закономерность: почти у всех у них было одинокое, несчастливое детство.

Процесс «сверхкомпенсации» хорошо известен психологам. У большинства великих людей — в литературе, живописи, политике — было, судя по их биографиям, тоже трудное детство: их не понимали близкие или считали, что из них ничего не выйдет в будущем, — и своим творчеством, своим успехом они как бы «компенсировали» это недоверие.

Я, конечно, не причисляю себя к великим, но хорошо помню, что мой отчим постоянно мне говорил, что я никогда не закончу школу и никуда не поступлю учиться. Может быть, это его недоверие и толкнуло меня поступить в университет, а не заниматься тем, чем мне хотелось в то время, — играть в театре.

Конечно, невозможно рекомендовать родителям сознательно создавать своим детям несчастливое детство в надежде, что ребенок вырастет Эйнштейном.

Все искусство основано на страдании. Если бы в мире не было страдания — не было бы и выдающихся людей. Но очень часто при отсутствии сильной энергии таланта, которая сама направляет и ведет человека, при несчастливом, одиноком детстве, при нездоровом давлении среды вырастает только человек с исковерканной судьбой, с озлобленным, плохим характером, и только один из тысячи, при стечении других обстоятельств, станет выдающейся личностью.

Как известно, на миллион населения приходится сколько-то там процентов идиотов и гениев. У нас в стране — огромное преимущество для этих процентов: народу много. Может быть, поэтому в России много талантливых людей? Правда, к сожалению, другой категории тоже немало.

Но и помимо несчастного детства все последующие психические травмы и страдания как катализаторы действуют на талант и повышают потенциал дарования.

Свежие молодые силы в искусстве очень часто черпаются в провинции. Но талант, рожденный в провинции, должен стремиться в столицу. И там, в столице, энергия таланта проверяется на выживаемость. Талант закаляется от этих трудностей. В столице у него неизбежно возникает стремление к противоборству, стремление переплюнуть столичных и, набрав силу, полететь, диктуя столичным свои законы.

Я здесь меньше всего имею в виду нахальство и простую активность, я говорю о внутренней энергетике таланта, которая как пружина: чем больше ее сдавливаешь, тем резче она выпрямляется.

Таланту для развития нужны препятствия.

У Стендаля где-то очень верно замечено: «Для искусства нужны люди немного меланхоличные и достаточно несчастные».

Талант, к сожалению, не передается по наследству. Леонардо да Винчи не рождает Леонардо да Винчи. «На детях гениев природа отдыхает». Талант и духовность не от папы с мамой, а от Бога. Гении уникальны. Поэтому, когда в газетах говорят о гибели генетического фонда, есть надежда, что Бог спасет — гении появятся. Своим появлением, своей миссией они дадут потенциальный нравственный заряд всему обществу.

Мы знаем, какое влияние на развитие мирового искусства оказали наши соотечественники: на театр — Чехов, Станиславский, Мейерхольд, на литературу — Толстой, Достоевский, на живопись — Носкова, Кандинский, Малевич, Шагал, на балет — Фокин, Павлова, Нижинский, на музыку — Стравинский, Прокофьев, Шостакович. Примеров, к счастью, много…

* * *

— Как сегодня в театре, Алла Сергеевна?

— Очень плохо. Это, пожалуй, самые тяжелые страницы Таганки. А все началось еще в середине 70-х годов. Именно тогда нужно было что-то резко менять. Люди стали читать хорошую литературу, приходившую из самиздата, постепенно мудрели, а театр продолжал подбрасывать им какие-то детские истины. И мы начали терять своих зрителей.

У социологов есть такое жесткое понятие — социальная смерть. Вы заметили, что стало уходить из жизни поколение шестидесятников — Шпаликов, Шепитько, Даль, Высоцкий, Авербах…

Смерть Высоцкого подвела для театра такую трагическую черту, когда всем нам надо было опомниться. Для нас же это был шок, но мы не опомнились. И продолжали идти по старым рельсам. Сделали даже хорошие спектакли — «Борис Годунов» и «Высоцкий», но они были в прежних формах.

Думаю, Любимов уехал не из-за политики. Обстановка была сложной и раньше. Тут какие-то внутренние, творческие, если хотите, семейные причины. Возможно, Юрий Петрович раньше всех почувствовал необходимость нового театрального языка, а второго дыхания, чтобы начать все сначала, не было. Возможно, была надежда найти это второе дыхание в работе с актерами на Западе. Впрочем, это только мои предположения.

Потом все мы переживали насильственный приход Эфроса, его смерть. Был период, связанный с Губенко. Возвращение Любимова…

Но самое трудное время — когда в театре ничего не репетируется. А ведь в самые сложные периоды на доске расписаний всегда были объявления репетиций. Это закон театра: с десяти до трех должны быть репетиции. Пусть даже не нового спектакля, а ввод, скажем, четвертого состава на пятнадцатую роль, установка света, монтировка, все что угодно.