Выбрать главу

В четыре часа пополудни мать дала мне фляжку кофе с молоком, хлеб, сыр и сказала:

— Вот полдник для Барнабе и его жены. Спустись в Комб, там их и найдешь.

Еще издали я завидела два согбенных силуэта под тусклым солнцем. Они копали картошку. Я подошла ближе. На другом конце поля высилось дерево, единственное в этом месте. Все свое детство я дивилась странной конфигурации этого дерева: все его ветви были воздеты к небу, словно взывая о помощи. Я воображала, что оно единственное в своем роде и что никто не знает его названия. Но однажды, много позже, я выяснила, что это была груша.

Барнабе и его жена не видели, как я подходила. И, только разогнувшись, брат заметил меня. Он подождал, не трогаясь с места, потом воскликнул: «Э, да это Марселина!» Теода же, наверное, стояла (правда, я могу только предполагать это, так как она не сказала мне ни слова, а я не смела взглянуть на нее) со своим безучастным видом, с тем отсутствующим выражением лица, которое она сохраняла первое время после свадьбы. Барнабе подхватил меня и подбросил вверх с задором, которого раньше за ним не водилось. Я вдруг увидела, до чего же он некрасив, и мне стало стыдно за него.

За ужином я услышала, как один из гостей сказал: «Правильно они сделали, что поженились в октябре. Зимой будут согревать друг друга». И вечером, перед сном, лежа рядом с младшим братиком Мором, чье нежное тепло передавалось моему телу и душе, я думала, как жестоко ошибся тот, кто это сказал: всё наоборот, Барнабе, наверное, будет очень-очень холодно лежать в новой спальне, рядом с чужой женщиной.

II

САРАНЧА ЕГИПЕТСКАЯ

У нас была не одна деревня. У нас их было две.

Первая стояла у реки, среди виноградников, садов и огородов, и называлась так: Праньен. До второй приходилось идти в гору часа два, это была Терруа. И мы меняли одну на другую, переезжая туда-сюда по семь раз в течение года.

Два названия, и каждое оправдывает себя. Праньен, весь какой-то перекошенный, неустойчивый, идет уступами кверху. А Терруа — грузная, прочно вросшая в землю, — как будто не желает сливаться с небом.

Две деревни — но в конечном счете одна-единственная, с одинаковыми обитателями, с одинаковыми мыслями. Вот такими стали и Реми с Теодой: мужчина и женщина, два человека — но единая плоть, единая душа.

Здесь обитало около пятидесяти семей. По две, по три в каждом доме, и только кюре располагался в отдельном. Живя в Праньене, люди занимали один этаж, приезжая в Терруа — другой. Каждая семья владела пастбищами и полями, разбросанными по склону сверху донизу, и виноградниками на равнине.

Со стороны эти семьи могли показаться неразличимо похожими. Но для нас существовали большие различия между теми, например, кто владел пятнадцатью коровами, и теми, кто выводил на пастбище всего трех; между мелкими собственниками (так называли некоторых из нас) и людьми, имевшими только один луг; между советником и простым гражданином, чье имя не значилось ни в каких избирательных списках.

Мы состояли в числе мелких собственников.

Я не помню, чтобы в детстве мне было холодно или голодно, разве что в те дни, когда мы пасли коров под дождем или поднимались из Праньена в Терруа по великопостным воскресеньям, чтобы поприсутствовать на мессе, потому что кюре к нам не спускался.

Мы всегда жили на вольном воздухе: холод, дождь, снег, лед, так же как яркое солнце, были нам хорошо знакомы.

И только в совсем уж скверную погоду мы сидели дома, целыми часами бегая взад-вперед по комнате и так шумно топоча деревянными сабо об пол, что в какой-то момент моя мать уже не могла выносить этот грохот.

— А ну-ка, марш к бабушке! — командовала она.

И мы дружной гурьбой вываливались наружу; наш топот раздавался на лестнице еще звонче, еще резче, чем в помещении. Мать захлопывала за нами дверь, но, наверное, все равно слышала его и раздраженно сжимала зубы. Наконец она оставалась одна, хотя запах детей, звериный и душный, по-прежнему упрямо витал вокруг нее.

У бабушки с дедом мы возобновляли ту же игру, не в силах посидеть смирно хоть минуту; только здесь мы уже бесились вволю, совсем беспардонно, поскольку бабушку не боялись.

Правда, был еще и дед. Он никогда не говорил ни слова. Просто сидел, откинувшись к стене и не спуская с нас глаз, нежно-голубых, как крылышки бабочки-голубянки. Его присутствие ощущалось так мало, что мы почти не обращали на него внимания. Разве что иногда вдруг ощущали смутное беспокойство и переставали играть… Устремленный на нас взгляд был исполнен немого раздражения, но мы слабо различали это в его светлой лазури. Чуточку помявшись, мы снова поднимали грохот, едва не проламывая пол. Я так и не узнала, что он думал о нас в эти минуты, но наверняка это были нелестные мысли.