Выбрать главу

— Кто же его убил, Кынчо? — спросил Бырдук.

— Те самые, кого партизаны провели связанными. Мы его не тронули, а от своих он пулю получил… Они отстали от какой-то разбитой части, скрывались в соседнем лесу, а ночью двое из них проникли в графское имение за хлебом. Офицер пошел с ними к остальным, чтобы уговорить их сложить оружие. Когда пришел, стал рассказывать, какие болгары добрые, отзывчивые… А они смотрят на него, как убийцы. «Такие, — говорят, — продали все!» И — хлоп! — прикончили его.

Эсти упала на окровавленную телегу, плечики ее вздрагивали… Ох уж эта выстиранная рубаха и эти слезы! Казалось, чего мы только не видели, а тут сдавило горло…

— Поднимай, поручик, роту по тревоге! — кричит мне комиссар. — Еще проливается кровь, и слезы не все выплаканы!..

— А что это был за офицер? — глухо спросил Бырдук.

— Молодой офицер. Венгерский студент. Раненный, он попал в усадьбу. А когда красивая женщина раз-другой перевяжет рану такому мужчине, любви не миновать…

Замолчали. Темнота все вокруг преобразила. Снова закричала болотная цапля. Тишину разорвал сигнал газика. Бырдук поднялся.

— А при чем тут твои начищенные сапоги? — спросил он.

— Оставь сапоги в покое. Я о чабане Ричко тебе кое-что рассказал.

— О Ричко? — Бырдук сделал шаг в сторону. — Издалека подошел, Кынчо, обвел меня вокруг пальца… Ты и в отчетах начнешь меня так облапошивать?..

За разговором прошли мимо стенки от телеги, на которой белела выстиранная рубаха.

ЛЕГКИЙ ПОЛЕВОЙ АЛЛЮР

Бистра топчет копытом пырей по плацу. Почуяла меня и прядает ушами. На мне габардиновый френч такой легкий, что я его не ощущаю, и мне кажется, что сам я даже легче френча: двумя пальцами ухвачусь за отполированный изгиб луки — и уже в седле.

Бистра бьет копытом по пырею. Мой ординарец Минё держит ее под уздцы, потирая ногу. Поручик Пенев вертит нагайку из змеиной кожи с двумя вырезанными листочками на конце вокруг пальцев. Вертит нагайку и рассказывает мне, что такое шенкеля, для чего меняется аллюр, как настоящий всадник чувствует холку лошади даже под седлом. Я уже не раз слышал это, но поручик повторяет урок перед каждой выездкой, чтобы все знали, кто мастер своего дела, а кто ученик.

— Лошадь, господин капитан, как человек. Нельзя отпускать узду. Надо, чтобы и шипы, и мундштук давили на язык весом не меньше одного, а то и полутора килограммов. Не то закусит удила и понесет, да так, что…

Меня подмывает уколоть его: «Много языков, поручик, вы натерли до крови уздечками с шипами? И нас хотите научить этой премудрости?» Подмывает, но я молчу. Стоит ли таким разговором портить езду?!

Закат окрасил в багровый цвет покрытые ряской лужи Бургаздере. Легким багрянцем окрасилась чаща леса. Октябрь тихий, мягкий и светлый, как роженица. Хорошо, когда тебе двадцать лет! Сменяем аллюр: карьер — рысью, рысь — легким галопом, а затем все сначала…

Поручик Пенев расчесывает нагайкой из змеиной кожи гриву своего Вихря и рассуждает вслух:

— Если бы конь мог говорить, то сейчас он бы на мне ездил. Не успеешь взять его за узду, а он уже знает, ездок ты или пустое место…

— Оседланный не ошибается!

— Что верно, то верно! Так же, как и женщина, и армия… Они сразу же понимают, твердые шенкеля или нет, угадывают, тонка ли кишка или, наоборот, сил столько, что на медведя можешь пойти с голыми руками…

Когда это все было? И это, и вообще вся служба, что прошла в летних лагерях, на обожженных солнцем полях, на безлесых пригорках…

На вершине Тепелики начальник штаба полка проводит топографическую рекогносцировку. Папа Мартин поворачивается так, чтобы всем были видны его лампасы, и не слушает начальника. Старый служака — его хоть на чертово колесо посади, все равно точно определит ориентиры. Поэтому он не слушает и шепчет мне, что, если, как говорят, отменят лампасы, высокое начальство перестанет «смотреться». Через день-два будет праздник святого Георгия. Командир подъедет к построенному гарнизону на собственной кобыле — той самой, мышастой, с темными яблоками на груди, у которой круп осел, как зад у курицы, но никто не смеет сказать этого, хотя Папа Мартин и сам знает, что круп осел. В прошлом году парадом командовал я, нынче поручено майору Панову, а я из-за этого стою как кипятком ошпаренный.

Подпоручик Ленков — мой партизанский друг, он еще мальчик. Мы вместе ездим на фаэтоне с резиновыми шинами, вместе мучительно завидуем лиловым плащам 59-го выпуска Военного училища его величества и прикидываем, как через год-два будет выглядеть армия без молебнов, аксельбантов и глухих шпор на лаковых штиблетах. В воскресенье утром, когда колокола Стара-Загоры призывают к праздничному безделью, а обсаженные самшитом дворы манят чистотой и свежестью, мы выезжаем к подножию гор. Совсем другое дело — посмотреть на цивильную скуку с высоты жокейского седла, когда какая-нибудь Эвелина, или Мариэтта, или Даниэла, которая по вечерам ходит в оперу и видит во сне графа Альмавиву, выйдет ради тебя на балкон с узорчатыми перилами, поддерживая юбку рукой, потому что ездок, который свысока смотрит на цивильную скуку, снизу поглядывает и на балкон, где стоит Эвелина.