Выбрать главу

— Есть ли кто-нибудь из Омурова, а?

От крика жилы у него на шее стянулись в узлы. По соседней колее медленно отходили набитые до отказа эшелоны: пушки, повозки, топившиеся на открытых платформах походные кухни, угрюмое сукно, белые полушубки, обшитые овчиной фуражки. Эшелоны уходили, двигалось серое воинство. Лица терялись, расплывались, а нашему верзиле хотелось увидеть хоть одно знакомое лицо.

— Есть ли кто-нибудь из Омурова, а?

— Ты ж только вчера из Омурова! — кричу ему. — Тот, что выглянет из вагона напротив, может оказаться и недругом!

Солдат удивляется, захватывает верхнюю губу нижней:

— Чужое небо, господин комиссар… Под чужим небом и недруг за родственника сойдет.

Снежок припорошил Чуприю. По ту сторону станции серый каменный мост расставил ноги между двумя голыми обрывами. Под козырьком перрона штабной горнист поднимает трубу, щеки его надулись, как два яблока. «Гос-по-да-а! Гос-по-да-а!» — сыплет горнист. Штабные офицеры с болтающимися на бедрах планшетами перепрыгивают через рельсы. Командир дивизии слезает со ступенек вагона первого класса. В петлице его шинели синеет орденская ленточка. Пока он проходит по усыпанному щебнем полотну, начальник штаба услужливо поддерживает его под локоть…

Думаю об этом, чтобы не говорить с Мантой о подпоручике, который хочет напитать свою «душу» банкой консервов. Иначе и наши глаза заблестят, как оливковое масло. И мы танцевали в Бешке с девушками из местной молодежной организации, и в наших ушах стоял звон от теплого женского дыхания около нашей шеи, и мы терли подошвы до тех пор, пока не оказывались наедине с какой-нибудь Загоркой, или Милицей, или Бранкицей. «Да здравствует болгарская армия», — писали мелом на стенах одетые в шаровары девушки. И мне казалось, что пишут они это только для меня, что это похоже на признание в любви, когда нет возможности выразить ее так, как полагается.

Манта ступает твердо. Он резко отбрасывает правую руку и потому все время разворачивается вправо. От холода в ушах позванивает. В прибрежном парке — нагромождение ящиков с патронами и минами. Из-за ящиков не видно деревьев парка. Солдат, со штыком на винтовке, прохаживается взад-вперед по аллее.

— Как дела, молодец? — спрашивает Манта. Его голос звучит бодро, насколько это возможно в таком замерзшем, голодном городе. От этой его бодрости хочется фыркнуть: еще не понюхал как следует военной жизни, а уже демонстрирует офицерские ухватки.

«Молодец» поворачивается к нам, дует себе на руки через вязаные рукавицы. Лицо его посерело, губы стали меловыми.

— От этого мороза с ума можно сойти.

Когда мы уезжали, нас как на крыльях несла звенящая медью музыка. Председатель совета произнес прекрасную речь. Командир полка высокопарно говорил о победах и о том, как ему хочется вернуть нас живыми и здоровыми… А сейчас часовой на чем свет стоит ругает холодный дунайский ветер. Плато над Безданской переправой изрыто окопами и воронками от снарядов. Плодовые деревья по всему полю обриты пулями. Железа от пробитых касок, разорванных дул, скрученных винтом орудийных лафетов могло бы хватить на лемехи для всего света. С одного конца от переправы — кладбище советских солдат: дощатые пирамидки с красными звездами. Снежок остался только в неровностях замерзших комьев земли, остальное острижено машинкой под «три нуля». Сколько до Бездана? Завтра-послезавтра пройдем Безданскую переправу. Эти святые, Манта, винтом скручивали немецкие лафеты. Пойдем скажем об этом нашему «молодцу», что дует себе на руки через рукавицы!

Из крыши деревянного барака торчит труба. Труба дымит. Перед бараком молодой солдатик наигрывает на годулке. Два других, ухватившись за пояса, подпрыгивают и пристукивают сапогом о сапог. От них валит пар.

— Ух, разобьем вдребезги!.. — покрикивают они.

Голенища сапог того и гляди развалятся, разлетятся в клочья.

Манта кричит мне:

— Эти нам выполоскают физиономии!..

Город большой, но никак не найдешь, где согреться. Мы расквартированы на окраине, в каких-то домиках, оставленных венгерскими офицерами. Можно ли согреться, когда топишь печь гусарскими портретами? Если бы не труба моряков, не видать бы нам тепла.

Годулка гнусавит что-то на толстой струне. Солдатики больше не приплясывают, они разговаривают:

— Мама в рев, а папа отстранил ее рукой, чтобы не слышать хныканья, и говорит мне: «Этот мир, Теню, пухнет и от зла, и от добра. Когда война берет верх, мы вздыхаем о сломанной чеке, о погибшем теленке. А как только схватим побольше жирку, так на хлеб садимся и прикрываем его задом. Война для того нужна, чтобы мы поняли, сколько стоит хлебушек, чтобы увидели, что есть дела и поважнее сломанной чеки или мертвого теленка… Делай свое дело, на которое тебя зовут, да возвращайся живой! Мир распухает от зла. И если пуля может поправить дело, подпоясывай патронташ! Этот огонь, если каждый начнет обходить его стороной, если каждый решится пожариться на нем только издалека, может лизнуть нас всех. И останется от нас один черный пепел…» — Теню ощупывает карманы, достает из шинели синюю коробку «Картели» и отбрасывает ногтем крышку: — Так мне папа говорил. «Человек, — говорил он, — как арбуз: один зрелый, другой зеленый, третий изъеден внутри гнилью. Война — такая штука, — говорил. — Обстучи человека, как арбуз, чтобы не ошибиться. А то ведь бывает так, что одно арбузное семечко попадет не в то горло, кровью захаркаешься».