Генерал делает шаг. Сказал и забыл про меня. Усы Чочоолу снова шевелятся и спрашивают: «Слыхал?» Но глаза его говорят совсем другое: «Не умеешь лаять, не лай там, где не просят!»
Вот возьму сейчас и расскажу им, как подполковник сбрасывал живых людей в колодец, как ломал людям ребра и разбивал головы!..
Еню Карата подмигнул мне сбоку одним глазом, чтобы я прикусил язык, мол, все сделаем потом, как нужно. Генерал и Чочоолу направляются к автомобилю, фельдфебель распахивает дверцу до отказа.
— Дурак ты, братец!
Глаза Еню открыты так, будто он вот-вот меня проглотит. Он говорит мне еще что-то, но я не слышу, потому что в это время шины командирского «мерседеса» отклеиваются от щебеночного покрытия перед штабом. Большая черная машина, покачиваясь, проплывает мимо облупленного «форда», того гляди, лизнет, но нет, не задела. Какар выворачивает шею, издали кивает мне головой и всем своим видом говорит: «Дай мне такую штуку в руки, так сразу почувствуешь, как зад твой размягчается, и дремать начнешь…»
Еню кричит мне снова:
— Сейчас возьмем адрес подполковника и мигом все обшарим, как бахчу. Дам тебе одного из моих молодцов. Ленко тебе дам, чтобы сразу все закончили, и шито-крыто. Ты ведь знаешь, если что-нибудь заклинит, смажь маленько подсолнечным маслом, дегтем или мылом, и тут же само собой пойдет по намазанному. Оставь ты в покое Чочоолу! У него ТТ стащили, вот и не мил ему белый свет. Он из России его привез. Этот пистолет ему жизнь спас, а сейчас какая-то дубленая глиста у него его украла…
Стемнело. Окна дома митрополита светятся между кипарисами. Внизу, на равнине, светятся и Колю Ганчево, и аэродром, и Памукчи. Чадыр-курган растворился во тьме. Погасли огоньки в цыганском квартале. Над Гибраном взлетела зеленая ракета. Кто-то из наших захватил с собой ракетницу.
А мы с Ленко прогуливаемся по Аязмо и рассуждаем о том, что владыки опять остаются владыками. Мечтаем о таком времени, когда мир останется без владык, а мы усядемся в митрополитов «гудзон» и оставим за собой открытыми железные двери. Нахлынет через них гибранская детвора, и превратятся митрополитовы хоромы в детский дом.
Ленко — одни глаза навыкате и заостренный носик. Подошвы сапог отваливаются.
Миндаль потрескивает, постукивает по земле — мир забросил свои дела, некому собирать миндаль. Кусты теряют зерна, и запах буйного семени кружит нам голову. В засохших репейниках Ослиной поляны посвистывает осенний ветерок, пучат глаза над Старозагорской равниной звезды — зеленые, синие…
Пусть сидит на корточках Какар в дежурной комендатуре вокзала, пусть ощупывает на ладони мозоли от рычага! Такая у него судьба — сидеть на корточках и ждать. У нас — другое дело. Залили ему мы бак по пробку бензином митрополита, оставили колбасу, хлеб, фляжку вина. Обожжет его изнутри вино, заалеет румянец на лице, побелеют рябинки.
Мы с Ленко притаились в самшитовых зарослях двора и ждем. Коробку спичек исчиркали, пока разобрали «адрес» в записке Караты. Маузер заряжен, остается только щелкнуть предохранителем и нажать курок.
Время уже подполковнику возвратиться — звезды повернулись от Колена к Бедечке. Какар удивлялся, как будем глядеть в глаза один другому? А мы посмотрим! И в темноте узнаем друг друга! У одного во рту пересохнет, другой закусит губу, только спуск похолодит палец.
Ленко мне шепчет, что ему до смерти хочется закурить. Хочу ему сказать, пусть помрет, только замолчит, но за железными решетками входной калитки, выгнутыми, как улитки, появляется темный силуэт человека в фуражке. Хоть в патоку погрузи этого человека, я его узнал бы!..
Ржавые петли калитки скрипят и повизгивают. Мягко щелкает под пальцами предохранитель.
Мир — колесо! Вертится, вертится…
ЗОЛОТЫЕ ОСИНЫ В МАЕ
Все зазеленело…
На осинах во дворе военной больницы зашелестели листья. Их ласкает теплый ветер, обогревает солнце и от этого им так хорошо, что нельзя не зашелестеть…
И нам хорошо. Каждый прибыл в больницу с забинтованной раной, а все-таки хорошо. Вот только шевелиться не хочется. Те, у кого по одному глазу, договариваются, как им ходить по двое в кино по одному билету… Нам повезло — все-таки по одному глазу у нас осталось. А вот у подпоручика Гайдарова глаз нет… Как странно устроен человек: только что из беды выкрутился, но, уловив запах весенней мезги, уже затараторил, заговорил. Болтает и не видит, что рядом с ним, может быть, находятся люди, у которых от горя сердце кровью обливается.
Вечером с Витоши веет прохладой, золотые блики на листьях осин меркнут, а сами деревья, словно боясь чего-то, начинают шепотом переговариваться между собой в темноте. Во дворе на провисших проводах качается электрическая лампочка, и тени деревьев от этого колышутся. С наступлением темноты эти тени сгущаются и преследующая нас боль тоже усиливается, а столбик термометра ползет вверх. Подпоручика же Гайдарова окружает вечная тьма. Для него нет ни голубой Витоши, ни лампочки, качающейся на провисших проводах, ни золотых листьев на осинах. Остался ему лишь запах зелени, теплой земли, и подпоручик просит нас, кто поздоровее, передвинуть его кровать поближе к открытому окну, чтобы и он мог принять участие во всеобщей радости…