Выбрать главу

Часовой предлагает мне пройти за ним во внутренний двор, где при свете факелов два ополченца заканчивают чистить оружие. Высокий, туго подпоясанный ремнем мужчина в куртке парашютиста стоит на пороге помещения, где тесным-тесно от раскладушек и спальных мешков. Это главный. Лицо у него в рябинах, глаза навыкате; мне он явно не рад.

— Отомстить хочешь, доктор? — бросает он.

Выпад так резок, что я не сразу соображаю, как ответить.

— Что?

— Все ты прекрасно понял, — продолжает он, вводя меня в комнату без окон. — Это Шин-Бет тебя прислала: ты пнешь по муравейнику, мы повылезем из нор, а они на нас с самолетами…

— Неправда.

— Ладно, заткнись, — угрожающе говорит он, швыряя меня к стене. — Мы за тобой давно присматриваем. Твой приезд в Вифлеем трудно было не заметить. Так чего ты хочешь-то? Чтобы тебе горло перерезали в канаве или на площади вздернули?

Внезапно меня охватывает дикий ужас.

Ткнув пистолетом мне в ребра, он заставляет меня встать на колени. Ополченец, которого я поначалу не заметил, заводит мои руки за спину и надевает наручники — без всякой грубости, будто тренируется. Я так удивлен оборотом дела и легкостью, с которой попался в ловушку, что с трудом верю в реальность происходящего.

Первый, присев на корточки, заглядывает мне в лицо.

— Конечная, доктор. Пассажиров просят выйти. Не следовало тебе так зарываться: мы тут с дерьмом не церемонимся и не даем ему отравлять нам существование.

— Я пришел повидаться с Халилом. Это мой двоюродный брат.

— Халил смылся, едва заслышал о твоем приезде. Ну он же не сумасшедший. Ты хоть понимаешь, какой бардак учинил в Вифлееме? Из-за тебя имам Большой мечети был вынужден сменить место жительства. Нам здесь пришлось отложить все намеченные операции, чтобы выяснить, не засекли ли нас и нашу сеть. Не знаю, почему Абу Мукаум согласился с тобой встретиться, но это было совершенно ни к чему. Он с тех пор тоже перебрался в другое место. А теперь ты в Джанине то же самое затеваешь?

— Я ни на кого не работаю.

— Ладно-ладно… После теракта, совершенного твоей женой, ты попадаешь под арест; не проходит и трех дней, как тебя отпускают на все четыре стороны — ни санкций, ни следствия. Только что прощения не просят, что побеспокоили. С какой стати? За красивые глаза? Мы чуть было не поверили — только такого сроду не бывало. Никто еще не выходил из застенков Шин-Бет, не заложив душу дьяволу.

— Ошибаетесь…

Он хватает меня за подбородок и давит на него, заставляя меня открыть рот.

— Господин доктор на нас сердится. Его жена умерла из-за нас. А ведь как ей было хорошо в золотой клетке! Хорошо кушала, спокойно спала, приятно отдыхала. Все у нее было, чего ни пожелай. А тут банда мерзавцев возьми и отвадь ее от счастья; послали ее — как ты там говорил? — в топку. Господин доктор живет по соседству с войной, но слышать о ней не желает. Он думает, что и его жене нечего этим заморачиваться… Так вот: господин доктор ошибается.

— Меня выпустили, потому что к теракту я не имел никакого отношения. Никто меня не вербовал. Я просто хочу понять, что произошло. Поэтому искал Аделя.

— Да ладно, все ясно. Мы живем в состоянии войны. Одни взялись за оружие, другие сидят сложа руки. Третьи наживаются на Деле. Это жизнь. Но до тех пор, пока каждый занят своим, все идет нормально. Сложности начинаются тогда, когда те, кто живет припеваючи, приходят и начинают читать мораль тем, кто сидит по шею в дерьме… Твоя жена сделала свой выбор. От счастья, которое ты ей предлагал, несло падалью. Ей противно было, ясно тебе? Не хотела она его. Не могла больше нежиться на солнышке, когда ее народ стонет под ярмом сионизма. Тебе что еще нужно, чтобы понять? А может, ты правде в глаза взглянуть не хочешь?

Он поднимается, дрожа от гнева, коленом отталкивает меня к стене и выходит, дважды повернув ключ в двери.

Через несколько часов меня, с кляпом во рту и завязанными глазами, швыряют в багажник какой-то машины. Я понимаю: это конец. Сейчас вывезут на пустырь и убьют. Но тревожит меня другое: с какой покорностью я всему подчиняюсь! Ягненок, и тот защищался бы лучше. Захлопнувшись, крышка багажника отняла у меня последние крохи уважения к себе, отрезала от мира. Пройденный путь, невероятная карьера — и все ради того, чтобы закончить дни в багажнике машины, как никому не нужный мешок с мусором! Как мог я так низко пасть? Почему позволяю обходиться с собой таким образом, почему и пальцем не шевельну? Чувство бессильного гнева уносит меня в далекое прошлое. Я вспоминаю, как однажды утром дед на своей телеге повез меня к зубному врачу. Колымагу сильно качнуло на выбоине дороги, и она сбила с ног погонщика мулов. Поднявшись, тот начал честить деда на чем свет стоит. Я ожидал, что патриарх тоже придет в ярость, от которой, бывало, дрожали провинившиеся члены племени, но каково же было мое огорчение, когда я увидел, что мой мудрый наставник, мой кентавр Хирон, человек, который был для меня почти что божеством, превознесенным и обожаемым, стал рассыпаться в извинениях и стянул с головы куфию, которую погонщик тут же вырвал у него из рук и бросил на землю. Я был так потрясен, что забыл про зубную боль. Мне было лет семь-восемь. Я не мог поверить, что мой дед позволяет себя так унижать. Меня колотило от гнева и бессилия; каждый вопль погонщика мулов сбрасывал меня еще на одну ступеньку вниз. Я смотрел на крушение своего кумира, словно капитан на тонущий корабль… Такая же тоска навалилась на меня и теперь, когда багажник, захлопнувшись, стер меня с лица земли. Мне стыдно, что я так безропотно стерпел все оскорбления. Теперь я ничто. Мне все равно, что со мной будет.

15

Меня запирают в каком-то темном подвале; ни окна, ни освещения.

— Роскоши тут нет, но обслуживание — супер, — говорит мне человек в куртке парашютиста. — Хитрить бесполезно: шансов отсюда сбежать у тебя нет. Если бы это зависело только от меня, ты бы уже гнил где-нибудь. Но увы, я завишу от начальства, а оно не всегда вникает в мое душевное состояние.

Мое сердце чуть не остановилось, когда он захлопнул за собой дверь. Я сажусь, обнимаю колени руками и застываю.

За мной приходят на следующий день. Я снова в багажнике — в наручниках, с мешком на голове и кляпом во рту. После долгой езды по ухабам меня швыряют наземь. Потом ставят на колени и снимают с головы мешок. Первое, что бросается мне в глаза, — большой камень со следами пуль, заляпанный кровью. Все вокруг воняет смертью. Здесь, должно быть, немало людей расстреляли. Кто-кто приставляет мне к виску дуло ружья. "Ты, ясное дело, не знаешь, где находится Кааба, — слышу я, — но молитва никогда не помешает". Прикосновение металла — точно жадная пасть, готовая обглодать меня с головы до ног. Я не боюсь, но дрожу так, что зубы вот-вот разлетятся на куски. Закрываю глаза, собираю остатки достоинства и жду конца… Хрипение рации спасает меня буквально в последнюю секунду: мои палачи получают приказ отложить на потом свое грязное дело и отвезти меня обратно в узилище.

И вновь мрак — но на этот раз я совсем один, без знакомых теней, без воспоминаний; только и есть что вызывающая тошноту внутренняя дрожь да след от ружейного ствола на виске…

Проходит день, и они появляются снова. В конце маршрута — тот же окровавленный камень, те же манипуляции, то же бульканье из трубки радиотелефона; я понимаю, что это пошлая инсценировка казни, что меня пытаются сломать.

После этого меня оставляют в покое.

Шесть дней и шесть ночей в зловонном каменном мешке с полчищами блох и тараканов; еда — холодная похлебка; от жесткого, как надгробный камень, ложа болит спина.

Я ожидал допросов с участием крепких молодцов, пыток, чего-то еще в том же духе — но нет. Меня сторожат подростки, похожие на гальванизированные трупы; они выставляют свои автоматы напоказ, будто это трофеи. Иногда приносят мне еду, но не говорят ни слова, всем своим видом демонстрируя глубочайшее презрение.

На седьмой день появляется военачальник с подобающей свитой. Это молодой человек лет тридцати, скорее хрупкого телосложения, с узким, даже заостренным лицом; на щеке у него ожог, а белки глаз подозрительно желтые. Он одет в вылинявший камуфляж, на перевязи — десантный "Калашников".