— Давай, давай, сестрица, — хрипя говорил он в пол. — Потуже меня оберни, поту-у-же, чтоб постоять мне еще у окошечка, чтоб подкосить еще с десяток врагов красной революции… Руки, гляди, у меня цельные… А туловище… что ж… ты ее тужей… тужей спеленай, чтоб, как наперсточек, стояла… Я вот еще встану… Постою у окошечка…
— Постоишь, постоишь, — бормотала в ответ Ольгуша, — обязательно… Да только не теперь, у тебя осколок в позвонке… Вот вынет доктор…
— Да, пусть его… осколок… А я встану… Ты только тужей, тужей…
Гаша молча опустилась на колени рядом с Ольгу-шей и, стараясь не глядеть на кровь, стала помогать ей. Пальцы дрожали, были неуклюжи и шершавы — бинт цеплялся за них, морщился по натянутой нитке. От запаха свежей крови мутило.
— Ты только не торопись, — поучала в самое ухо Ольгуша, — так, словно ничего на свете не делается и важней этого у тебя дела нету… Понимаешь? И руками мелко-мелко старайся, не размахивайся на версту, не пружинь жилы-то; вот так, легонько-легонько, расслабь, расслабь руки, так, словно и костей у тебя нету… Вот гляди… Так меня соседка учила, она сестрой в гор больнице… У тебя пальцы сейчас, как деревянные, а ты мягче их, мягче… И ни о чем не думай, будто кругом — ничего…
— Ой, не можно мне не думать, — со всхлипом обронила Гаша. — Думаю я, думаю, а что если мой-то там в сию самую минуту… А как, ежели это он его, вот этого… Ежли он, к примеру, бежит сейчас сюды, до нас, и палит с оружья…
— Значит, контра… он… и нет ему пощады, ни от руки нет, ни от сердца… нет, — булькая кровью, прохрипел раненый.
В комнате остывший и заправленный вновь затакал пулемет. Со звоном посыпались на паркет отстрелянные гильзы.
Казачье "ура" на улице сжижилось, поредело, потом сразу смолкло, будто захлебнулось. Гаша вскрикнув, выпустила бинт, рванулась к окну, чтобы взглянуть, что там, на улице. И тогда за спиной ее Ольгу-ша просто и негромко сказала слова, которые запомнились ей навсегда:
— Если ты даже еще и не наша, то ты ж, Гаша, женщина! А женщина жизнь дает… Ей сама природа в долг вменила смерти противиться… Чего ж бежишь от долга?!
— Откудова я бегу?! Откудова! И чейная я, бичераховская контра, что ли?! Чего вы все: не наша, не наша! — тонким дребезжащим голосом закричала Гаша. — Я б их всех, которые убивают! Я бы…
— Ольгуша, скорей! Лапшина в грудь… — крикнули с лестницы. Гаша умолкла на полуслове. Вспомнила: Лапшин — тот, сухопарый, с кирпичным румянцем. И его тоже?!
— Беги-ка! Я тут сама ужо… Ну? — сказала Ольгуша строго и ласково и подала ей моточек бинта.
Гаша сбежала вниз. У смотрового оконца стоял уже другой дружинник. А Лапшин лежал под лестницей, раскинув руки, неловко запрокинув голову. На груди, куда упал тонкий столбик света, расплывалось красное пятно. Стоявший перед ним на коленях парень поднялся навстречу Гаше.
— Поздно… Не нужна ему твоя помошь…
Гаша не сразу поняла, подумала, что упрекает ее за то, что замешкалась. Но парень добавил:
— Всего-то минуты три пожил, под самое сердце она его… Беги-ка ты в залу, там Огурцова в руку зацепило…
Сказал это так, как будто всю жизнь знал Гашу, и она всю жизнь была здесь сестрой милосердия.
…После полудня патроны стали подходить к концу. Пулемет замолк. Бойцы стреляли теперь только наверняка, подпуская врага к самому дому. К счастью, у мятежников тоже произошла какая-то заминка: силы иссякли или перегруппировка шла, но атаки пока не возобновлялись. В ограде кирки, где стояла пушка, обезлюдело. Стало тише. Зато слышнее гудел пожар на Толстовской улице. Из-за Терека, с Молоканки, со стороны вокзала и Шалдона неумолчно громыхали залпы: там бои не прекращались. Бойцы, прислушиваясь, удовлетворенно говорили:
— Держатся наши!
Привалясь к стенам под окнами, все жадно курили, считали патроны: на каждого приходилось по пять-шесть. Похожие одно на другое серые лица, залитые потом и перепачканные копотью, голые до пояса тела, почерневшие и лоснящиеся, как у кочегаров… От горящих напротив домов в окна тянуло едким дымом; духота августовского полудня сморила людей.
Рябой парень с "Алагира", посланный с час назад за патронами на Воздвиженскую баррикаду, не возвращался. Гаша, растянувшись ничком на прохладном полу за дверью, слышала, как Огурцов говорил старику-рабочему с пышным, сильно закопченным красным бантом на кепке:
— Федор — свой парень, не подведет… Значит, не пробрался.
— Оно и мудрено, — хрипел в ответ старик. — Толстовская горит, Офицерская заперта… Добро б ночью, а то в каждом дворе — догляд…
— Если патронов не будет, позиция наша практически не нужна. Покуда прикрывали улицы — имело смысл. Уходить будем. Живые еще понадобимся…