Стояла на дворе зима, и в снегу трещали крещенские морозы.
Под вечер народ гулял, катаясь вдоль улицы на ковровых санках с лентами на конской гриве и пестрой дуге.
Подгулявшие бабенки, в крытых шубах и желтых платках, пели, вповалку лежа в санях, веселые песни, махая бутылками.
Молодцы задирали девушек, толкая в сугробы; под окнами ходили старики, хрустя снегом; у всех щеки были, как алая клюква; и уж скрипели ворота, принимая пригнанных с речки коров, красное солнце садилось; а Игнат Давыдович, видя все это, тяжело вздохнул.
— Народ гуляет, а я принужден маяться, надоело очень, — сказал он и застегнул на костяные пуговицы парусиновый с медалями халат, в котором можно было поместить трех десятников и писаря.
— Помочь можно, — ответил Терентий и, скосив глаза, спросил: — Угарно?
— Страсть, так все и ползет перед глазами.
— Я сам понимаю.
— Сделай милость, Терентий, истреби их словом, каким ты, говорят, мастер…
— Мастер, мастер, а сам который год маюсь.
— Что ты?
— Вот вам что! Сам себе навязал и не через вино, а через воду.
— Как через воду?
Но тут Терентий, поняв, что проговорился, закрутил головой и смолк. Игнат Давыдыч даже ногами на него затопал, потом повел носом, встал, упершись о сиденье, и сказал:
— Пирог принесли. Ну ладно, Терентий, окажу я тебе уважение, ведь ты все-таки генеральский сын, идем со мной пирог есть.
Голова у Терентия пошла кругом — виданное ли дело: у самого исправника пирог есть.
Вскочил он тотчас на ноги, отказался до трех раз и пошел вслед Игнату Давыдычу из канцелярии, где они сапог примеряли, в столовую; а в столовой от пирога шел такой приятный чад, что кроме пирога ничего не было видно.
Исправник, сев, расправил усы, показал Терентию на стул, отрезал угол у пирога и сказал:
— Ну-с…
— Эх, — молвил Терентий, — зарок дал, а вам скажу. С русалкой я живу девять лет, как с бабой.
Игнат Давыдыч только что раскрыл рот, поднеся к нему на вилке немалый кусок, а при этих словах поперхнулся, отодвинул стул и спросил, выкатив глаза: «Что ты?», а потом раскрыл рот пошире, зажмурился и принялся смеяться так громко, что Терентий тут же и обиделся.
— Смешно вам, Игнат Давыдыч, — сказал он, — а я принужден после, как помру, в реке жить, это мне не удобно.
Исправник обошелся, наконец, перекрестил себе сосцы, приосанился и воскликнул:
— Ах, ты мошенник, как же ты без дозволения начальства с гадом столько лет живешь; почему раньше не доложил?
— Совестно, Игнат Давыдыч, разве бы я пил, если не совестно.
— Где же ты ее поймал?
— Конечно, в реке, где оне и водятся. Около плешивого камня, в яру, там их плавает видимо-невидимо.
— Слово на них знаешь?
— Какое слово, сама навязалась…
— Все-таки баба, значит.
— Да. Рыбу ловить я большой охотник. Закинул крючок с наживой в реку и жду; вода будто пустая, а глядь — и тащится со дна живая рыбина, дух даже захватит, руки трясутся.
Так вот, плыву это я раз под вечер на лодке, гребу и пою, а позади леса тянется; мастер я был тогда романсы петь — дворянское занятие, а к невежеству я еще не совсем привык.
Вдруг дернуло за лесу и лодка стала.
Не может быть, думаю, чтобы это рыба, крючок за корягу задел.
Стал я на корму, лесу вокруг руки обмотал, тяну и гляжу на дно.
И вижу на дне — вот эдакая рыбина хвостом повела, повернулась и показала белое пузо.
Обмер я. Левой рукой взял весло и стал к берегу подгребаться. А она видит, что хитрят, как потянула — я за лесой в воду и бухнулся. Вынырнул, а лодку отнесло. Поплыл я стоя к берегу, а лесу крепко держу; боюсь только, чтобы рыба ноги не отъела. И совсем за куст ухватился и уж коленку задрал, как принялись меня под микитки да под мышки пальцами щекотать.
Я за куст держусь, а сам хи, хи, смеюсь, ха, ха, на всю реку, даже слезы проступили, и страшно — понимаю, кто щекочет.
Оглянусь и вижу: пальчики проворные по мне бегают; вот-вот под воду уйду, сил нет…
Козел меня выручил, — покойной бабушки Лукерьи, — любопытное было животное; видит — человек, барахтается и не своим голосом кричит, подбежал козел, стал над водой, рога опустил, да как топнет копытами…
Русалка тут же и притихла: боится она козлиного духа.
Вылез я кое-как, со страху лесу за собой тяну; иду, тяну, оглянулся, а над водой уж ее голова показалась, — такая красивая: брови подняла, глаза испуганные, рот, как у младенца; потом по грудь вышла и на берег лезет (крючок у нее в волосах запутался) и зовет тихонько: «Не беги, Терентий, разве тебе не жалко меня».