Тереза знала, что ей предстоит стать матерью, что она уже ею стала, но это ее как-то не касалось. Она спрашивала себя, может, все получилось бы иначе, если б ей достался этот женский жребий в других, более счастливых обстоятельствах, чем те, которые выпали на ее долю, если бы она, как другие матери, могла ожидать родов, будучи в более прочных отношениях с отцом ребенка — по крайней мере, внешне — или тем более супругой, в пристойном семейном доме. Но все это было для нее до такой степени немыслимо, что она не могла это отождествить с понятием «счастье».
Раз или два ей опять приходила в голову мысль — поскольку она теперь не ощущала в себе никакого намека на материнское чувство и никакого желания его ощутить, к тому же почти ничего не знала о младенцах, — а не могло ли все это быть лишь иллюзией, лишь заблуждением? Когда-то она не то читала, не то слышала, что бывает такое состояние, которое лишь похоже на беременность. Разве это так уж невообразимо в ее случае, раз ее душа ничего не знает об этом ребенке и не хочет знать, и то, что она физически перенесла в эти последние месяцы, было не чем иным, как раскаянием, укорами совести, страхом, в которых она не хотела себе признаваться и которые таким образом давали о себе знать? Но самым непостижимым было то, что она вовсе не хотела, чтобы время это побыстрее окончилось, более того, скорее даже побаивалась необходимости вновь очутиться в том мире, который она покинула. Сумеет ли она когда-нибудь вновь вернуться к нормальной жизни, вновь общаться с образованными людьми, заниматься каким-нибудь постоянным делом, быть женщиной, как все? Теперь она оказалась за пределами всякого бытия и всякой деятельности, и у нее не осталось никаких связей с миром, кроме связи с бесконечно далеким голубоватым кусочком неба, в который погружался ее взгляд, когда она сидела в уголке дивана, откинувшись на его спинку. Так разум Терезы метался, блуждал и грезил и с готовностью терялся в пустоте, словно предчувствуя, что как только она вернется к действительности, то ее встретят лишь заботы и горести.
Особенно задевало Терезу, что фрау Неблинг вроде бы вообще не замечает ее состояния, во всяком случае, никоим образом этого не показывает. В полдень обе женщины вместе обедали, потом фрау Неблинг уходила из дому и возвращалась лишь поздно ночью. Временами Терезу охватывало ощущение одиночества, словно внезапный ужас. И однажды ей пришло в голову почтовой открыткой пригласить к себе Сильвию. Однако, когда в следующее воскресенье та на самом деле приехала и спросила, может ли ее повидать, Тереза передала через фрау Неблинг, что она опять переехала, неизвестно куда.
Как-то раз, выглянув из окна, Тереза увидела своего брата, выходившего из-за угла. Едва успев отшатнуться в глубь комнаты, она несколько минут умирала от страха, что он ее увидел, войдет в дом и осведомится, здесь ли она. Потом устыдилась этой своей пугливости, вспомнив, что ему-то она меньше всех людей на земле обязана давать отчет. В остальном ей жилось хорошо и спокойно. Фрау Неблинг ни словом не намекнула на то, что дальнейшее пребывание Терезы под ее кровом может быть для нее неудобным или даже неприятным, денег Терезе покамест хватало, если будет нужно, она сможет и послать за врачом, который в любом случае будет помалкивать. Чтобы фрау Неблинг вдруг выгнала ее из дому вместе с ребенком, она считала немыслимым, а значит, и потом, живя здесь, можно будет все уладить.
В эти дни она иногда подумывала написать Альфреду, хотя и знала, что никогда этого не сделает. Тем не менее часто возвращалась к этой мысли, представляла себе, как он входит к ней, взволнованный, прямо-таки потрясенный ее судьбой. И мечтала дальше: он все еще ее любит, несомненно любит, и ее ребенка полюбит обязательно. Потом женится на ней, получит место сельского доктора, они заживут в красивой местности, она родит от него двоих детишек, нет, троих. Да разве не он, собственно говоря, является отцом и этого, ее первенца, которого она ждет? А тот, Казимир Тобиш, разве он действительно существовал? Разве в нем не чувствовалось что-то призрачное? Да не был ли он самим Сатаной? Альфред был ее другом, ее единственным другом, даже возлюбленным, хоть и не знал об этом. А его внешность чудесным образом преобразилась в памяти ее сердца. Его кроткое, слишком кроткое лицо облагородилось настолько, что стало походить на лицо святого. Голос его за давностью лет казался ей бархатным и необычайно чарующим, и когда она мысленно видела себя в его нежных объятиях на той обширной вечерней равнине, то ей тут же чудилось, будто они оба воспаряют над землей и медленно улетают в небо.