За бедняка заступиться некому, нечем ему заплатить выкуп, нечего сунуть в хищную лапу посредника старшины или бия. А тем временем среди байских сынков все больше появляется «непригодных» к военной службе, потому что баи не жалели скота для выручки своих сынков и родственников.
Из аулов толпами двинулись в город ходоки и просители. Еще большее горе пришло в мирные, успокоившиеся было аулы. Видя, что не добьешься справедливости ни возмущением, ни покорными просьбами, народ только сейчас понял всю глубину своего несчастья.
Отдаленные аулы продолжали сопротивляться и не отдавать своих жигитов. В нашей волости из двух тысяч семей оказались годными всего сорок-пятьдесят человек. Остальным, тем, кто сунул взятку побольше, дали отсрочку.
Чиновники совсем потеряли совесть, дерут три шкуры с народа. Крупному баю ничего не стоит отдать в жадные руки старшины или бия часть своего скота. А бедняки оставались совершенно разоренными.
Наших жигитов призывали на тыловые работы на Спасском заводе. Волостной управитель, сговорившись с баем Сейткемелевым, обитающим в Спасске, сунул крупную взятку начальству, и теперь они распоряжались жигитами волости, как хотели. В солдаты попали сплошь бедняки. Взяточники никого не стеснялись, бесчинствовали открыто, все им было дозволено, о чести и совести, о сострадании к человеку не могло быть и речи.
Я написал акмолинскому уездному начальнику письмо, подписавшись вымышленным именем. В письме я рассказал о произволе и бесчинствах, об оголтелой жадности чиновников, о том, что обнаглевшие торговцы, пользуясь случаем, скупают дешевый скот, суют несчастному казаху деньги, которые нужны ему, чтобы дать взятку, откупиться. В конце письма, для весомости, я приписал, что рано или поздно, но справедливость должна восторжествовать и что звери-чиновники когда-нибудь ответят за свои издевательства.
Оставив школу, я снова поехал в Акмолинск. И здесь положение скверное, жители неспокойны. Шныряют торговцы, торопясь набить мошну на народной беде.
В доме Мусапира собралось несколько казахов. Я попытался успокоить их: «Не поддавайтесь панике, постарайтесь держаться спокойно, иначе все вы бессмысленно пропадете».
По Акмолинску слоняются хмурые жигиты-призывники, ищут по домам кумыс, пьянствуют, поют песни, шумят, плачут, точь-в-точь, как русские рекруты перед солдатчиной. Те гуляли с гармошкой, у этих добавилась к гармошке еще и домбра.
Однажды подгулявшие молодые жигиты забрали меня с собой. С гармоникой, с песнями мы ходили от одного торговца кумысом к другому и пили кумыс. Жигиты чаще пели заунывные, скорбные татарские песни. Плакали и на мотив татарских песен пели родные казахские.
Я не знаю мелодий более печальных и скорбных, чем татарские.
Зашли в дом, где сидели несколько молодых жигитов и пили пиво. Один из них играл на гармошке, другие вразнобой пели. В комнату ввалился жигит по имени Килыбай, известный в Акмолинске покоритель девушек, у которого, как вскоре выяснилось, «не все дома». Килыбая тотчас усадили, угостили вином и потребовали, чтобы он спел. Тот не заставил себя долго упрашивать, спел, затем выпил, громко ухнул. Опьянев, он подсел ко мне, обнял и заплакал: «Пришел мой черед идти в солдаты…»
Я удивился, почему он должен идти в солдаты? На вид Килыбай был заметно старше призывного возраста.
— Разве тебе не исполнилось еще тридцать один? — поинтересовался я.
— Да исполнилось, будь он проклят этот возраст, но я все равно иду в солдаты.
И Килыбай рассказал, какой казус произошел с ним. В тот вечер, когда писаря ходили по домам и переписывали жигитов в возрасте от девятнадцати до тридцати одного года, Килыбай как раз любезничал в девичьей компании. Заходят писаря и начинают записывать фамилии, имена жигитов и возраст. Килыбая все хорошо знали по имени и спросили, сколько ему лет. Тот постеснялся в присутствии девушек назвать свой истинный возраст и сказал, что ему исполнилось двадцать пять. Так вот и попал в список на тыловые работы.