Мэрвин вытянул руку, чуть не ободрав ее о бетонное крошево, показал куда-то вдаль.
– Там заброшенное здание. Хорошо, конечно, удобно, не тесно, не жарко, но его взрослые облюбовали. Зато тут не замерзнешь, и даже есть на чем готовить.
– Круто вообще-то.
– Это точно. Как зимний вариант – зашибись, но летом сваришься тут.
Мы курили и судорожно глотали холодный воздух, стояли на цыпочках – у меня болели ступни.
– Хочешь я тебя и сегодня покормлю?
Мэрвин мотнул головой.
– Ну уж нет. Тебе спасибо, конечно, но я теперь спать неделю не буду. Я могу неделю не спать – без проблем. Я всегда до последнего держусь.
– Но почему? Ты ж страдаешь и все дела.
Я без паузы закурил следующую сигарету, Мэрвин взял ее у меня, затянулся.
– Потому что у меня-то выбора нет. Это ты можешь на край света сбежать и под землю никогда не лезть. А у меня кошмары, каждая ночь – как ад. Кто-то спит себе спокойно, а меня заживо сжигают, освежевывают, закапывают, или, не знаю, меня трахает мой отец, которого я даже не знаю, и во сне это чей-то чужой отец, и я сам кто-то другой, и…
Он на полуслове замолк, оборвался. Я не спеша курил, мне не хотелось его спугнуть.
– Там для меня все по-настоящему. И я думаю: может, лучше, чтобы люди видели свои идиотские кошмары. А то чего я? При чем здесь я вообще?
– Те же мысли, брат.
Мы помолчали, словно признались друг другу в чем-то постыдном, а потом я сказал:
– Ладно, ты как хочешь, а я спать.
Перед сном я все думал про Ширли, думал про ее мыльный и сладкий запах, даже решил, что с утра ей напишу, вроде как просто про здоровье расскажу, ничего особенного. Она ведь волнуется за меня, безотносительно всего там такого.
Я в нее не влюбился, нет, но женщина, которую я однажды полюбил, была, в общем, тоже калифорнийски-золотистая, с теми же темными глазами, только печальными, блестящими и большими, как на фаюмском портрете.
Вот бы, думал я, Ширли сама мне написала, выделила как-нибудь из всех остальных, которых тоже трахала.
А какая чистенькая девочка. Это в какой же степени добро может быть мотивировано сексуальными извращениями? Сложный вопрос, философский.
От жары я не мог уснуть, в голову все лезли и лезли разные мысли, не всегда веселые. Мэрвин играл в змейку на телефоне, не удосужившись вырубить звук, и я ворочался, ворочался, ворочался.
Вскоре я снова ощутил отцовский запах, ясно и сильно. Может, он работал неподалеку? А может, братишки с сестричками на меня донесли. В любом случае снаружи все было тихо, и я в своей маленькой норе наконец прижился.
Уснул.
Глава 8. Немощные цветы
«А что истории-то такие мрачные, Боречка?» Не, ну я объясню. В общем-то, живем мы тяжело и умираем рано, болеем, страдаем, поэтому жить не очень-то любим. Всякая крыска стремится к концу, это я с детства знал, у всех печальные истории, грязная жизнь, подлая, и обрывается она как-нибудь нелепо.
Когда болен, и болен тяжело, бывает, что и сам смерть зовешь. Вроде царапаешься, вроде цепляешься, но нет-нет да и подумаешь о прохладной темноте, о финале всех вещей.
У крыс есть подсознательная тяга к этому, к черному, к последнему, многие тебе что хочешь сделают, чтоб только своей смертью не умереть. Как там это называется? Скрытое суицидальное поведение? Ну, наверное. Живешь, медленно себя убиваешь и думаешь в какой-то момент: а чего бояться? За что трясемся-то?
Ну и вот. Это те, которые вроде бы не поняли ничего, у кого только сердце правду знает, а до головы она не дошла.
Это те, у которых долги и религии.
А есть те, кто не заморачивается. Вот у мамки брат двоюродный, он так заболел, что ослеп совершенно, куда теперь-то? В земле, как кроту, жить? Короче, все ему стало постыло и скучно, и так он печалился. К нему родичи с конфетами ездили, с тортами, долю, значит, подслащивать, только папка мой ворчал, мол, нечего себя жалеть, никогда себя не надо жалеть.
Ой, а какая у меня была жалость, когда мамка с братом по телефону говорила, слышал голос его дрожащий – ни слова не понятно, далекая украинская речь из динамика течет-течет по проводам и капает. Ничего не ясно, а слышно, как несчастен человек, как ему больно.
Так что он сделал-то? Выпил бутылку водки, чтобы не спасовать, да в окно кинулся. Ой, ему сложно было. Это наше с вами право выйти в окно легко реализовать, а он башкой стекло пробил по пьяни и от отчаяния, не видно ж ни черта.
А может, чтоб сознание потерять. Тело ж хитрая штука, ты уже сам себя отпустил куда угодно, а оно еще жить хочет, оно еще запаздывает, за мыслью не успевает.
А чего в финале? Жив-то он остался, только что горло так порезал о стекло, так что сипеть будет всю жизнь, голос его страшно теперь звучит: не то Дарт Вейдер, не то мертвец рот раскрыл.