Выбрать главу

Как будто разрыв, сделанный в ней смертью матери, оказался настолько велик, что и меня туда затянуло – а ведь не моя мать, не моя беда. Будто спишь и снится тебе, что ты тонешь и никто не может тебя спасти.

Такое в ней горе было, что с ног сшибало. Свои беды я лелеял, тетешкал и хранил, может, так себе удовольствие, а жить помогает. Эдит была другой, не из тех, кто на гроб бросается, и оттого сама она стала как могильная земля.

Я хотел прийти к ней еще разок, чтобы поесть богатой еды, поспать на богатой кровати и проверить себя, могу я ее выдержать или нет, или сметет меня, слижет, как океаном.

А вообще-то, в остальном, жизнь вдруг резко наладилась. Мы с ребятами теперь жили у меня дома. Тесновато, конечно, зато бояться некого, а еще стены, двери, потолок и пол, все как полагается. Я и забыл уже, какое это счастье.

Смотрели телик, спали вповалку, выпили всю отцовскую водку и съели всю еду в холодильнике. Как сразу жить стало хорошо, я полностью залечился, выздоровел – наконец-то голова совсем перестала кружиться, наконец-то не просыпался ночами от тошноты и боли.

Настали славные дни, серьезно, тогда все они были такие славные. Можно было целыми днями никуда не выходить, я знал, где отец хранит деньги. Мы заказывали столько пиццы, чтоб прям лопнуть, а еще я тогда впервые попробовал роллы «Калифорния» и роллы «Филадельфия», упоротый, под водкой, под клеем, а вкус на всю жизнь запомнил, тех самых роллов из маленького Токио, которые принес нам японский паренек с татухой над бровью.

Блин, а вечерами мы пели песни, смотрели новости, в которых ни слова не было про наши страны, и рассказывали друг другу страшные истории. Больше всех в этом преуспевал, конечно, Мэрвин.

Замусорили квартиру еще сильнее, но плевать хотели на это. Господи боже мой, какой это был дворец, удивительной красоты двухкомнатная квартирка, провонявшая от табака и перегара.

Смерти в ней не было, я там не верил в смерть. Ой, помирать придется, в те дни стану вспоминать, какие мы были молодые, как клялись в вечной дружбе, руки себе резали и кровь мешали (только одного не вспоминай, Боренька, какие тогда у друга твоего Мэрвина глаза были, когда кровь мешали).

Книжки друг другу вслух читали, стебались над объявлениями в вечерних газетах, в три часа ночи жарили картошку – это мои драгоценные воспоминания, об этом и рассказать правильно нельзя. Кто там не был, тот не поймет оттуда ни шуток, ни картинок.

Вот, помнится, стоит Марина на балконе, курит и смеется, показывает на костяшки пальцев и говорит:

– Видишь, у меня тут «Вася» написано? А сам я «Миша».

И все угорают, со смеху покатываются, а почему? Или идем мы с Андрейкой за сигаретами, а в коробке кошка лежит, подошли посмотреть, поднимает она голову, взгляд сонный-сонный, дремала, значит. И Андрейка такой:

– Извините.

И опять мы с ним чуть не на асфальте лежим.

Как понять? Никому не понять, это воспоминания, чтобы с ними умирать, для жизни они бесполезны.

Кто встречался с Мариной? Это вопрос. Я так и не понял. Не я – точно, хотя мы трахались. Секс она любила, необязательно даже хороший. Мне говорила:

– Ты дикий, ебешься, как животное. Лежи, я сама все сделаю.

И делала, мы почти не целовались, только когда были очень пьяные, и я почти со слезами на глазах доказывал, что люблю ее. Это чувство приходило ко мне от водки и пропадало вместе с остатками опьянения. Вот наступало очередное мутно-молочное утро, а сиделось нам с Мариной на кухне долго, до восьми – разговоры разговаривали, и мы заваливались спать, вдохновленные собственными мыслями о мире, о стране, о том, как жить правильно.

Мы с ней говорили больше, чем трахались. Все уже спали, а мы еще трепались, пока голова не затрещит.

Исчезал Алесь, появлялся Алесь. Я не спрашивал о его грустной работе, но все задавал вопросы о реакторе, о радиации и слушал печальные истории о том, как кто-то опять рано умер, а на небе – клинья журавлей, большие облака, и все такое красивое в этом гиблом месте.

Я все думал: кто-то не спустился под землю, не убрал черноту, просочилась она наверх, подкрепилась злыми мыслями, злыми делами, вот и рвануло. А теперь с каждым мертвым там все чернее и чернее от горя.

– Там аисты как нигде нужны, – говорил Алесь. – Чтобы уходить было легче. Нужно утешение.

– Чего ж ты не вернешься? – спросил Мэрвин.

– Ну ты б пожил в Хойниках, – сказал я. – Потом бы спрашивал.

– Резонно.

А Алесь вдруг сказал:

– Я вернусь. Я вырасту и туда уеду.

Звучало просто фантастически, отсюда – туда, из неона в совсем другое, невидимое свечение.