Я видел о себе какую-то самую страшную правду, видел абсолютно все, и все было плохо. Я был жалким, уродливым, обнаженным и абсолютно одиноким. Ой, нет, прям нахуй – слова эти бессмысленны по сравнению с чувствами. Я их не подберу, не передам того, что передать нельзя в принципе.
Эдит сказала: невербализируемый опыт.
Есть нечто, что, в принципе, сказать нельзя. Проговорить. Грешник я был, большой грешник и страдалец, ой, будь там хоть капелька Бога, я упал бы ему в ноги и плакал бы, как младенец.
Только Бога в этом не существовало, ни капли. В сточных водах его было много больше. Река жизни, блядь, по сравнению с тем, что я видел в каверне. Я посмотрел на отца и увидел, что у него текут слезы, не пьяные – рефлекторные. Я и сам плакал. Не от жалости, не от страха – от неизмеримо огромного и до странности иного чувства.
Ничего не понимал и плакал. Ой, хорошо, что я пьяный был.
Отец сказал:
– Ты должен впустить это внутрь.
– Чего?
Я сглотнул слюну, бля, как персонаж мультфильма. Меня затошнило. Я не мог, нет, не такую штуку. Я бы лучше харчу с туберкулезом съел, лучше бы кровь с Эболой выпил. Все во мне протестовало.
– Сейчас я тебе покажу. Это просто. У тебя есть инстинкты, но я покажу тебе, как это делается.
– Я сойду с ума?
– Нет. На твой разум это никак не повлияет. Сходят с ума дети небес. В ярость впадают дети земли. Но тебе повезло. Ты не изменишься.
Но мое тело. Как так-то? Это ведь тоже я.
– Нахуя вы с мамкой меня вообще завели?! – крикнул я.
И отец пристыженно промолчал, вступил в сточные воды, побрел, поднимая брызги, к противоположному берегу, к этой уродливой, к этой невероятной ране.
Меня колотило, но я видел, что то же самое происходит и с ним. Не привыкаешь, не привыкаешь к источнику горя. Ой, нет у него конца.
Вот подошел он к каверне, а я упал на колени, я царапал бетон. Мне было противно даже смотреть на него, на то, что он с собой делает. Но я знал, что нужно. И как отец мог остаться с этим наедине? С такой кровавой раной, с таким ужасом.
Он подходил медленно, преодолевая собственное сопротивление.
Ничего пафосного в этой работе не было, ничего красивого. Но кто-то должен был ее делать. Это уродство, этот ужас кто-то должен был убрать.
Теперь я боялся. И он боялся. Здесь страшно всем – такая темень никого не жалеет. Я чувствовал исходящие от нее волны, такую вибрацию, которую не ощутить обычным способом. Что-то во мне, частичка Матеньки, должно быть, дробящийся дух, отзывалось и чувствовало.
Отец постоял перед каверной, он моментально весь покрылся испариной, хотя в канализации-то как раз было прохладно. Секунду он постоял, сплюнул и прикоснулся к темени. Стоял неподвижно, весь напряженный, руку не отнимал, а хотелось, я видел.
Какое мучение, что до сих пор хочется.
Сначала ничего не происходило, ну, мне так казалось, а потом вдруг я увидел, что края каверны задрожали и она стала потихонечку, но затягиваться. Я не знал, сколько там простоял отец – времени тут не было. Ну, в том смысле, что я не мог к нему обратиться, оно текло параллельным потоком.
Еб твою мать, не происходило почти ничего, но как я боялся, что он умрет. Я знал, что это было возможно. Всегда возможно, стоит только хапнуть лишнего.
Что я тогда видел – да просто темнота, сияющая такая, обсидианово-сверкающая чернота, потихоньку исчезала.
Что я тогда видел – то без мата и без молитвы не рассказать.
Он ее вполовину угомонил, эту темную фистулу. Потом отшатнулся от нее, словно маленький ребенок от отцовского удара (сука, какая ирония), обернулся ко мне, и я увидел, что из носа у отца хлещет кровь. Он не обращал на это внимания, даже не вытирал ее рукавом. Глаза у него были совершенно ясные, но очень больные. Его затянуло в долгий, мучительный приступ астмы, потом папашка выдавил из себя:
– Иди сюда. Я за тебя сделал половину работы. Теперь ты.
Говорил он отрывисто, с каким-то лающим призвуком, берущимся из легких. Я побрел по сточным водам, не чувствуя ни холода, ни отвращения. Когда я оказался рядом с отцом, то ощутил, какой от него льется жар. Температура у него, должно быть, подскочила под сорок. Он порывисто обнял меня, надолго прижался губами к моему виску. Не отпускай меня туда, думал я, передумай.
Меня так колотило, что я вообще не был уверен в том, что смогу пошевелиться. И отец сам толкнул меня вперед. Я инстинктивно выставил ладони и попал прямо в мерзость, прямо туда. Во-первых, мне понадобилось совершить некоторое усилие, чтобы не провалиться в черноту. Усилие было, конечно, абсолютно рефлекторным, потому что ни на какое сознательное действие меня бы не хватило. Часть меня (какая-то самая главная часть меня притом) знала, что там, за темнотой, жизни нет. Там ничто не живет, абсолютная пустота, никаких даже плохих парней, никаких тварей из кинговского «Тумана».