Она засмеялась и сказала:
– Ничего ты не понял, но ты поймешь. Ты самый умный мальчик на земле.
А потом вода зажурчала и унесла мою мамку с собой. Я проснулся взрослым, среди ночи и судорожно стал искать ее.
Не было, не пришла. Но что-то она такое со мной сделала этим сном-воспоминанием, сном-и-воспоминанием. Больше мне пользы от нее было, чем от «Тайленола», и ото всех на свете таблеток, и ото всех сиропов в мире.
Глава 12. Неволя
Папкин троюродный брат, Васька, сел в тюрячку за разбой, еще ментов каких-то пострелял. Так он об этом досадливо говорил, словно комара случайно убил, а это же живые люди. Кому как, а мне ментов было жалко, каждый человек в смерти открывается беззащитно, печально, а кого не жалко-то?
Ой, наполнись-ка сочувствием ко всем земным людям, ну хоть слегка, и сразу увидишь, как оно все плохо на самом деле обстоит. Наберись жалости на каждую песчиночку на пляже, и станешь мудрым, как Будда.
Мне и Ваську было жалко, хотя он беспримерный мудак. В тюрячке вдруг изменился, стал отцу написывать, как оно, как живется, о чем поется. Говорил, тетенька у него есть, пишет ему длинные письма и присылает сласти. Ездила в Турцию, значит, одежду покупать (она на рынке работала), и про него не забыла, привезла рахат-лукум.
А буквы-то, писал Васька, не наши, турецкие, не врет, значит, что импортный.
Тетенька была примечательная: немного говорила по-турецки, немного по-польски, умела ко всем подход найти, к кому лаской, к кому разумом. И жила-то она в Москве, работала в Лужниках, с семи утра стояла, куртками торговала. Работящая была, всем тетькам тетька. Короче, он писал отцу, как ее любит, что жизнь свою переоценил, что болеет здесь от тоски, цитировал Пушкина, вскормлённый в неволе орел молодой, значит.
В общем, совсем другой человек. Отцу все это не особенно интересно было, а вот мы с мамкой следили за Васькой и его тетькой (которой имени даже не знали), как за героями мексиканского сериала.
Не скажу, что я в него-таки верил. Жалостливый-то я жалостливый, сентиментальный я человек, а Ваську знал немножко, он и приезжал один раз, правда, уже после отсидки. У мужика три зуба золотых, весь в синих партаках, курит «Приму» и всех на хуй посылает, прям через слово.
Даже мамка краснела, хотя, может, и от водки.
Значит, хлопотала его тетенька за него, всех оббегала, кого могла, заявы там писала, ну и все, освободили его досрочно, за год, что ли, или даже за полтора. А поведение у него, надо сказать, было хорошее – за все, говорил, каюсь, про все душа болит.
И болела, когда один-то в камере сидишь, ясен хуй, что все болит, и душа, и сердце, и мозг.
Ну вот, значит, приехал он к ней, трахнул ее хорошенько, щей похлебал, поспал на югославском диванчике, «Нескафе» попил. Затемно тетька его на работу ушла, возвращается домой счастливая, при мужике, а мужика и запах исчез. Ни мужиком не пахло, ни ложками серебряными, ни двумя тысячами долларов, которые она в наволочку вшила. Ой.
Я и не думаю, что Васька в самом деле ей врал все время. Любил ее – правда, каялся – правда, просто на воле это совсем другой человек.
Тюрьма – особое место. Вид принудительной аскезы. Знай себе думай, как ты жизнь жил. Кто-то тебя взял да и вытащил из течения дней, рука Бога к тебе протянулась, за шкирку тебя и в отдельную клеточку. А ты думай – зачем. Может, неправильно ты живешь?
И люди, они так в тюрьме и думают: неправильно я живу. А потом вернулся, вдохнул свежий воздух, которого и запах забыл, да давай за старое. Это от того, что в жизни думать некогда. Вернее, думать-то думаешь, но каким-то иным способом, без созерцания, без от-себя-отчуждения.
Ну и ладно, у тюрьмы, у сумы, у всего своя философия.
Ой, а почему у нас вообще есть такая пословица? Про суму-то понятно, нищенство, святая бедность, она с каждым случиться может. А почему в тюрьму-то может тоже каждый? Включает ли эта пословица наших беременных женщин и маленьких детей?
Вот думают небось люди, что живем по преступным законам, зэковскими методами. А в этом глубокая философия – надежда на переосмысление текущего.
Ну вот, значит, и со мной случилось. Проболел я до самого своего дня рожденья, а он у меня девятнадцатого апреля. Сначала думал, что болезнь – это временно, целыми днями смотрел «Клиент всегда мертв» и читал замусоленную папашкой книжку, тоненькую, расслаивающуюся. «Москва – Петушки», значит, его любимая книга. Азбука жизни, он говорил.
Читал эту книжицу целыми днями, а это была поэзия, и я ее сердцем понимал.
Потом осознал, что в заточении мне сидеть долго, поэзией сыт не буду, и стал читать другие книжки, много-много, фильмы смотреть, друзей приглашать. Но все равно – неволя. Я, может, и гулять несильно люблю, но если чего-то делать не можешь, то оно немедленно становится самым важным.