А я… я будто снова мальчишка, у которого перехватывает дыхание, сердце выскакивает из груди, и всё, что я хочу — это забрать её, прямо сейчас, увезти, спрятать от всех глаз, чтобы только я мог вдыхать её запах, её смех, её тепло.
Она улыбается. Улыбка яркая, чистая, такая, что внутри меня поднимается зверь, желание, одержимость. И я знаю — прошло четыре года, а я всё так же схожу с ума от этой женщины.
Смотришь на них — на Рину и на Влада — и сначала даже улыбаешься внутренней хитрой мысли: ну как, мол, вообще можно в это поверить, будто они — брат и сестра, настолько разные их профили, их цвет волос, их углы лица, и только на секунду закрадывается эта идиотская идея, что природа, должно быть, как-то ошиблась; но стоит им начать спорить — достаточно пары едва заметных жестов, той самой привычной детской тирады, когда они отвоёвывают последнее печенье или доказывают, кому из них принадлежит новая идея дизайна — и все сомнения рассеиваются сами собой, потому что кровь, как ни крути, проявляется не в сходстве чёлок или изгибе носа, а в этих мельчайших, априорно родных манерах, в привычной бескомпромиссности, в том, как они переглянутся и сразу же приступят к делу, и в этот момент ты уже не смеёшься над иронией, а просто с умилением принимаешь очевидное.
Влад — брюнет с темной, почти бархатной кожей лица, с бровями более прямыми и тяжёлыми, с формой головы, которая на свету кажется строгой, а в полумраке вдруг смягчается, и особенно странно наблюдать за его глазами: на дневном солнце они играют зелёным, а стоит ему спрятаться в тень или посмотреть на лампы — и цвет меняется, словно сам свет решает, какого оттенка сегодня выступать, то серый, то ледяной голубой пролёт; Рина — моя блондинка — совсем другая, её лицо мягче, скулы чуть выше, губы чаще изогнуты в вызове, а карие глаза — тёплые, земные, глубоко-каштановые — смотрят на мир так, что хочется отвечать взаимностью, и в них — весь этот её ревущий, улыбающийся, злой и нежный характер, который я люблю до дрожи в коленях.
Тем временем Антонина Павловна, наша коронная хозяйка, сделала вход в сад как будто по нотам, с тем медленным достоинством человека, который знает цену каждого слова и каждого куска крема, — она вынесла торт, величиной с маленькое солнце: несколько прослоек бисквита, прослоенных плотным и бархатным кремом, сверху аккуратно уложенные ягоды, зеркальная глазурь, по краям сахарные рюшки и маленькие мастичные фигурки, которые на первый взгляд казались детскими игрушками, а на самом деле были нитями памяти — пирожными из её детства, секретами её кухни; запах ванили, сливок и чуть заметной карамели тут же окутал весь двор, и дети, видя эту святую троицу сладостей, моментально бросились к столу, крича и толкая друг друга так, что сердца у взрослых заметно потеплели.
Наши ребята относятся к Антонине Павловне не как к наёмной работнице — они обходят её с тем почтением и той детской трепетностью, которую испытывают к члену семьи, потому что она с нами «не первый год», потому что она умеет печь торты, которые лечат, и потому что она знает, что значит подставить плечо в самый нужный момент; мы все относились к ней уже иначе — не просто «няня», а человек, с которым делишь не только стол, но и судьбу, и видно было, как её глаза радостно блеснули, когда в её руках загорелись свечи.
Мы спели «С днём рождения» — не идеально, зато так, как умеют настоящие семьи: голос у каждого свой, но вся эта дисксонансная гармония была согрета смехом и любовью; свечи потухли под дружные, торопливые выдохи, и Макс, из тех, кто не задумывается о приличиях, включил колонки так громко, что, думаю, соседи на другой стороне улицы испытали лёгкий приступ зависти, — музыка рванула над садом, и в эту же секунду я подошёл к ней и поцеловал — поцеловал мою Рину, ту, что прошла со мной через всё, ту, чьё дыхание я помню даже во сне.
И именно в разрезе этого теплого семейного кадра я краем глаза заметил приближение фигуры, которую видел нечасто и всегда с множеством мелких треугольников в сердце — мать Рины, Клавдию, — женщина, в чьей походке всегда было что-то отцеженное, что-то строгое, что-то отголоском прежних ссор; она подошла неторопливо, в руках у неё был небумажный, аккуратно перевязанный пакет, и её лицо, как мне показалось, было чуть мягче, чем последний раз, когда я её видел: некая уставшая надежда лежала в складках у глаз, а голос — когда она произнесла «Добрый день, Октябрина, Даниил» — звучал не убеждённо-надменно, а осторожно, как у человека, который идёт на риск и не уверен, пройдёт ли мост.