— Ты, наверное, не понимаешь, что происходит, но сейчас тебе расскажу, — уже лепетала Таня, и её слова, мягкие и скорые, как бусы, высыпались из ладоней, — мы с друзьями решили устроить небольшой уикенд, на яхте. Мне скоро рожать, а это был подарок от мужа.
Я кивнула — не ей, а самому факту возможности кивнуть; я слышала, как она пытается что-то объяснить, расставить по полочкам, обозначить рамки и правила, чтобы мне было спокойнее, но я была далеко от мира, и звук её голоса проходил через меня, как через пустую раковину, оставляя лишь далёкое эхо. Стоило посмотреть на всю компанию — и я тут же натыкалась на собственную неуместность, как на невидимую стеклянную стену: ровные спины, тонкие ремешки сандалий, загар той ровности, которой не бывает у людей, не имеющих свободного времени, смех, почти синхронный, обрывки английских слов — и среди них он, тот, кого я мысленно назвала «троллем», хотя, возможно, это было жестоко, — парень с невозможно крепкими и массивными плечами, в светлой, бесформенной рубашке, которая висела на нём, как выстиранный флаг, в старых, блестящих от прикосновений очках с толстыми линзами, под которыми глаза казались то ли слишком маленькими, то ли слишком уставшими; он двигался чуть боком, будто всё время извинялся за своё присутствие, и держал в руках пакет из супермаркета, как талисман, — и я думала: что он делает в этой компании модных, уверенных людей? Но вслед за этим вопросом, как зеркало, вставал другой: а что тут делаю я?
Таня тем временем схватила меня за руку — её ладонь была тёплой и сухой, с маленькими мозолистыми островками у основания пальцев, будто она всё время что-то перетаскивает, подтягивает, делает сама, — и повела ближе к яхте. Яхта стояла, как крупная, белая рыба, привязанная к пирсу толстыми чёрными швартовыми; её борта отливали молоком, на носу поблёскивал якорь, а с кормы лениво свисала лестница в воду. Нас встречал капитан — мужчина лет пятидесяти, смуглый, с выцветшими от солнца глазами и той особой вежливостью, в которой слышится профессиональная усталость; он что-то говорил — про безопасность, про обувь, про то, что ветер к ночи усилится, — но я не слушала, потому что внимание упёрлось в совсем другое: в звук воды, которая шуршала у самой кромки палубы, в тонкий запах дизеля, в затхлую прохладу тени под тентом.
Мы сняли обувь — и этот жест, простой, почти домашний, почему-то обнажил мою беспомощность; ремешок туфель цеплялся за косточку, я наклонилась, почувствовала, как подрагивает под коленом наветренный воздух, как щекочет щиколотку солнечный пепел; ступни оказались на тёплом, шершавом тике, под пальцами ощутился порядок узких планок, и я машинально подогнула большой палец, словно проверяя, можно ли довериться этому дереву.
Мы прошли на палубу — кто-то смеялся, кто-то уже разливал просекко в тонкие бокалы, кто-то снимал сторис, ловко выбирая кадр, в котором не будет лишнего, и одновременно — себе подобных, и я шла, не зная, куда девать руки, плечи, голову, голос; Танька говорила, как сорока, — нет, голос у неё был приятный, мягкий, с хрипотцой, от которой любые слова казались ближе, но его было слишком много, он заполнял пространство между нами, не оставляя щелей для тишины, в которую я обычно пряталась.
— Рина, ты слышишь? — спросила она, наклоняясь ко мне так, будто собиралась подхватить мой ответ, едва тот вылетит.
— Да, конечно, — соврала я, и сама услышала, как звякнула ложь, лёгкая, неопасная, как чайная ложечка о край стакана.
Я осматривала яхту — не как человек, который сравнивает удобства и делает мысленные пометки, что где лежит и куда потом тянуться, а как посторонняя, попавшая в тщательно организованный чужой сон: кончики пальцев скользили по лакированному тику, оставляя на коже едва заметную пыльцу воска, взгляд натыкался на блестящие овалы иллюминаторов, где за сплюснутым стеклом вода разрезалась на слои и тонула в собственном свинцово-зелёном мигании, нос уловил запахи — соль, дизель, приторноватое солнцезащитное молочко, чистую хлопковую постель — и всё это было не моим, как если бы я оказалась в музее быта людей, умеющих жить без запинок, с нарезанной ломтиками жизнью, где каждый ломтик одинаков по толщине и идеально укладывается на тарелку счастья.
Таня провела меня коридорчиком, где стены слегка дышали — не стенами даже, а тонкими перегородками, натянутыми поверх воздуха, — показала, где моя каюта, улыбнулась — ямочки, конечно, вспыхнули, — сказала, что даст мне время осмотреться, и растворилась в её вечной занятости, как будто и правда была птицей, которая успевает одновременно греть яйца и строить ещё одну веточку в гнезде; а я осталась одна, и первое, что захотелось — рухнуть лицом в белую, хрустящую от крахмала подушку, забиться в угол, под нашитый на матрас уголок простыни, натянуть на себя одеяло до лба и исчезнуть до тех пор, пока снаружи не стемнеет настолько, что никто не заметит, как меня нет. Но тут мне не дадут покой — я это поняла сразу, как только услышала над головой мягкое, но настойчивое топтание чужих ног, тихий, почти вежливый смех, скрип фурнитуры, и, главное, этот моторный, похожий на далёкий гул крови звук — яхта дышала мною и без меня.