Тициану казалось, что ректор Фрари ушел, не ответив на его мысли, уверенный, что всякий христианин на пороге смерти должен до глубины исповедаться и принять Христа в свое чистое сердце. Он обернулся к полотну. Нет, не к Христу из «Пьеты» хотел бы он обратить свои слова, а к другому, увенчанному терновым венцом. «Конечно, — говорил он сам себе, — именно в этот момент обида и унижение достигли предела: Господь в руках палачей, его сознание еще ясно, и он понимает, что остался один. Но прежде чем обратиться к нему, мне следует подумать».
Еле слышная, будто дуновение далекого ветерка, донеслась весть: «Умер Вазари». Череда ушедших была уже немалой. Теперь и этот маньерист, автор «Жизнеописаний»… Нужно написать Филиппу II, который все успел забыть. Тициан позвал Вердедзотти и, едва тот уселся, стал говорить, что короля, посла Переса и Коэльо вовсе не волновал его труд и что невозможно дольше терпеть подобные оскорбления. «Напишите, — попросил он Вердедзотти, — великому королю, что я возлагаю надежды на его высочайшую щедрость, благодаря которой смогу в оставшиеся мне годы посвятить себя полотнам, задуманным во славу Его величества. Старость и злая Фортуна заставляют меня уповать на его могущественное покровительство». Перечитав письмо, он тут же снова вызвал Вердедзотти. «Нет, нет и еще раз нет! — заявил он. — Письмо должно быть более веским и убедительным. Моя преданность и верная служба императору позволяют мне заметить, что прошло двадцать пять лет, и в обмен на многочисленные отправленные ему картины я не получил ничего и потому нижайше прошу короля милостиво распорядиться о том, чтобы его нерадивые министры выполнили наконец без промедления приказ, который, учитывая мою нужду…».
Письмо, написанное четким и ясным почерком Вердедзотти, долго лежало на столе Орацио. Наконец 27 февраля 1576 года оно было отправлено в Мадрид. Тем временем в Венеции, казалось, наступила весна. Из-за изгородей садов и огородов виднелась цветущая зелень, а по городу поползли слухи о чуме и о санитарах с врачами, которые искали подозрительных больных.
Тициан раздраженно усмехался, когда при нем начинались эти пересуды. Год тому назад тоже говорили. Всем хочется посудачить. Венецианцы всегда так: не могут без болтовни, а чума — дело нешуточное.
Чума 1576 года
Священник Помпонио, обойдя сад на Бири и заглянув в окна Тициана и в опустевшую мастерскую, позвал:
— Катарина, Катарина!
Женщина выглянула в окно:
— Ой, это вы!
Помпонио взбежал по лестнице лоджии. Катарина, с грустным лицом, прямая как столб, медлительная, показалась ему еще более глупой, чем обычно.
— Как поживает мой брат?
— Синьор куда-то ушел с санитарами.
— А как отец?
— Хорошо.
Сквозь приоткрытую дверь Помпонио увидел его спину среди картин.
Тициан перенес в большую комнату с выходящими на лагуну окнами последние полотна. «Пьета» стояла посредине у стены.
Прежде чем войти, Помпонио постучал по косяку двери и громко поздоровался. Тициан сдержанно ответил на приветствие и, оглядев одежду сына с красным крестом, какую носили все, кто помогал заболевшим, сощурился в иронической усмешке:
— Стало быть, и в самом деле чума.
Помпонио развел руками.
— Каподивакка говорит то же самое, — продолжал Тициан. — Сколько открыто лазаретов?
— Не знаю. В Сант Эразмо, в Мадзорбо, в Сан Джакомо ин Палу.
Старик смотрел на него и молчал.
— Есть нечего. Люди молят о помощи, а мы отвечаем им как можем. Дайте мне хлеба, если у вас осталось. Я со вчерашнего утра крошки во рту не держал.