Выбрать главу

Маня читала письмо, сидя в давно не прибранной постели и скрестив по-турецки ноги. Ее мать умерла этой осенью, от полиартрита, осложненного сердечной недостаточностью. Это случилось как раз в тот день, когда советский народ узнал о том, что войска фашистской Германии двинулись на Москву. В тот день Маня ходила, как в тумане, чуть ли не на картах гадая - дойдут ли немцы до Сибири, туда, где он, и, если дойдут, то когда? Мать она нашла под утро в постели, которая была уже остывшая, как и тело под одеялом. Зажав рукой рот, чтобы крик не вырвался наружу, задыхаясь, Маня поплелась к соседям.

После и без того неряшливый дом пришел в полное запустение; для себя она не готовила, да и не умела, только иногда кипятила воду и пила ее на ночь, чтобы смягчить очередной астматический приступ. Жить было не на что, а главное, не на что было отправлять посылки Илленеру. И, хотя все ее убеждали, что теперь ничего не дойдет, теперь такое время, что все пропадает, она с тем самым блаженным выражением лица, которое Галя называла «малахольным», собирала по квартире все то, что могло представлять хоть какую-то ценность, и тащила на блошиный рынок. Торговать Маня не умела, а поэтому фарфоровые фигурки пастушек, аптекарские весы и горжетка ушли за бесценок только на восьмой день стояния на пронизывающем ветру. Целые дни она проводила, сидя с карандашом в кровати, откуда, как с конвейера, сыпались на пол листки, исписанные стихами. Стихи были однотипные, но очень женские и гибкие. Маня никогда не смотрела под ноги, а в стихах у нее было слишком много неба. Если удавалось достать денег на табак, их бывало больше, но тогда ночью совсем не спалось, а в груди все посвистывало. Тогда Маня смотрела на грязно-голубую стену напротив, на которой сердито шевелились тени деревьев, и представляла, что стена - это снежное поле, по которому они с Илленером идут навстречу друг другу. Она сжимает пальцами подушку, и ей кажется, что это его рука. Она шепчет - «Как долго... долго...» затем проваливается в сон - там воображение уже ничем не сдержанно, и она летит.

 

...Годы... Годы в мрачном царстве полоумного профессора, руки разъедены хлорамином, сознание - кошмарами наяву. Она уже никогда не будет прежней Лилей, не сможет радоваться жизни, когда теперь вся ее жизнь - смерть. Разнообразная, многоформная, но всегда - уродливая и нежданная. Больше всего ее всегда пугало выражение удивления у мертвых. «Маска Гиппократа», - самодовольно констатировал Ангелов.

...Зря она сравнивала себя с Персефоной. По-видимому, краткой передышки здесь все-таки было не дождаться. Что ж - оставалось только опустить голову и продолжать препарировать чужие утробы - такова, видимо, ее судьба. Лиля стала замечать, как со временем начинал угасать интерес противоположного пола к ней. Большинство заключенных было суеверно, а она была теперь для них персонификацией смерти, несмотря на свою солнечную внешность.

А условия работы теперь стали и вовсе невыносимы. Война отразилась на их быте не только постоянным страхом за собственную судьбу, гораздо более острым, нежели на воле, - в пределах лагеря они чувствовали себя подопытными мышами в стеклянной банке. Множество узников было брошено в зону военных действий, зачастую по их же собственному прошению, но Вишеры пополнялись новичками самых разнообразных «мастей» - от пленных и мародеров до депортированных и дезертиров. Последние, как правило, маялись на арестантской работе и вовсе недолго - многие либо поступали уже изрядно искалеченными, либо становились жертвами местных урок - со столь явными изменниками Родины никто не церемонился, и на их гибель начальство зачастую смотрело сквозь пальцы. «Посетителей» секционного стола в морге становилось все больше, пока количество летальных исходов среди вновь прибывших не достигло катастрофической отметки, как и дефицит препаратов для дезинфекции. Тогда, исходя из санитарных соображений, начальство распорядилось хоронить всех без заключения патологоанатома, кроме тех случаев, когда того требовали весомые, отдающие политикой причины. Теперь Лилиной обязанностью было только ведение учетной книги и транспортировка тел на каталке до братских «траншей» неподалеку от пункта лесозаготовок на Каме. Она старалась не смотреть на мертвецов, хотя прежнего трепета, до обморочного похолодания рук, они в ней больше не вызывали. Она лишь берегла себя от никому не нужной памяти о незнакомых лицах. А лиц в ее сознании накопилось и без того слишком много.

«Меня, по-видимому, уже ничем невозможно тронуть», - часто думала она, и казалась сама себе многоопытной старухой, одетой в гибкое тело тридцатилетней женщины.