Взглянув Дранникову прямо в глаза, Николай рубанул сплеча:
— А вы, Роман Капитонович?
Лицо Дранникова передернулось от возмущения, но тут же на нем появилась скорбная мина.
— Эх, Николай Сергеевич, — молвил он с укором, — сколько работаем вместе — и никак вы во мне не разберетесь. Я ведь палец о палец не ударил, чтоб столкнуть вас, хоть и мог. Ни к чему мне уважение к себе терять. Вы и так вроде подрубленного дерева — вот-вот рухнете. Только на один замах и осталось.
Резко повернувшись, Дранников пошел осматривать печи.
Николай постоял в оторопелом молчании и решительно направился к выходу из цеха — прежде чем предпринять какие-то меры, надо было самолично убедиться, что Заворыкина прогуливает.
Путь его шел мимо базарной площади, где привык видеть пустующие прилавки. Сегодня базар развернулся вовсю. Странное это было зрелище. Товар, разложенный на полках, предлагали в основном женщины из эвакуированных. Печальные, приниженные, посиневшие от холода, все они, независимо от возраста, были как на одно лицо. Только одежда разнила их, порой до того нелепая, что Николаю вспомнилась картина Верещагина «Отступление французов под Москвой». Осенние и зимние пальто, вполне современные и допотопные, две-три меховых дохи и жалкое подобие их, — по всей видимости, оплешивевшие от времени подкладки бывших шуб разного вида и достоинства, рабочие стеганки, фуфайки, поддевки, плюшевые кацавейки, даже салопы, извлеченные из сундуков запасливых хозяек, и платки, платки — на плечах, в руках, на головах, белые, серые, бурые, цветные, а если меховые шапки, то состряпанные неумелыми руками либо по прибытии на место, либо еще в дороге, когда одолели холода. Этот пестрый набор необременительных вещей свидетельствовал о крайней поспешности, с какой люди покидали насиженные гнезда. Всем им, очевидно, никогда не приходилось сбывать свое добро, и, столкнувшись с такой печальной необходимостью, они чувствовали себя не в своей тарелке, словно занимались чем-то унизительным, постыдным, жались, робели, виновато сбавляли цену, когда наклевывался покупатель. Вещи в закоченелых руках они держали подчас настолько хорошие, что в здешних краях, за модой не тянувшихся, таких и не видывали.
Покупатели заметно отличались от продающих. Одетые по-уральски основательно, в полушубках и валенках, в меховых шапках, они неторопливо рассматривали товар, прикидывали на глаз размер одежды, щупали отрезы, разворачивали их, проверяли на свет — не трачены ли молью. Какой-то мальчонка, скинув валенок, пытался засунуть ногу в толстом шерстяном носке в новенький, хромовой кожи ботинок, а нога, к великому огорчению матери, не лезла. Продававшая ботинки женщина, в годах, замерзшая, еле стоявшая от слабости, уверяла, что летом, в тонких носках будет самое как раз, а мать говорила, что к лету сын вырастет и ботинки будут ни к чему, однако придерживала их, давая ничтожно малую цену. «Удивительное дело, — рассуждал про себя Николай, наблюдая за этой тягостной картиной. — Те самые люди, которые бесплатно кормят и одевают своих „домашних“ эвакуированных и их детей, здесь, на рынке, подчиняясь его неумолимым законам, беспощадно выторговывают у таких же эвакуированных каждый грош».
Со смешанным чувством горечи и неловкости от всей этой человеческой маеты пошел вдоль одного из прилавков, стараясь не встречаться глазами с женщинами, и в самом конце его увидел стопу книг в роскошных, тисненных золотом переплетах, перевязанную бечевкой. Продавала их согбенная старушка с умным, строгим лицом учительницы и с безнадежностью во взгляде, и было похоже, что это единственное сокровище, которое она прихватила с собой. Но кому сейчас нужно было полное собрание сочинений Гёте, даже уникальное?
И движимый скорее желанием помочь несчастной, нежели преподнести подарок Светлане, Николай осведомился о цене.
— Мне масло нужно, хоть немного, — ответила старушка, умоляюще глядя на того, кто наконец заинтересовался ее товаром.
Николай беспомощно развел руки и повернул к следующему прилавку. Он впитывал в себя человеческое горе, и накипавшая ненависть к фашистам, обрекшим миллионы людей на скитания и нищету, унижение и голод, страдания и смерть, придавала ему душевные силы, усиливала ощущение собственной значимости. Пусть он не защищает их с оружием в руках, но в эту тяжкую для Родины годину он делает очень важное, очень нужное дело — дает металл для оружия и будет давать его, не щадя себя, ни тех, кто мешает ему трудиться спокойно, с полной отдачей. Прошел вдоль прилавка, уже открыто глядя в лица жалких, изможденных женщин, и вдруг его пронзила мысль, что он ищет оправдания самому себе, что, по сути, на заводе он уже не нужен. Он сделал свое дело, освоил пульную сталь, научил других варить ее, задал иной, быстрый и ровный темп, который теперь поддерживают все без исключения — от газогенераторщиц до сталеваров, и уйди он — ничего уже не изменится. Цех будет работать слаженно, как работает хорошо отрегулированный механизм. И еще подумал, что, пожалуй, раньше, чем он, понял это Кроханов.
Снова стало мутновато на душе, и, когда взгляд упал на бутылку водки, одиноко торчавшую на прилавке перед молодой женщиной, он испытал желание выпить, да сразу бы хорошую порцию, чтобы смыть тяжелый осадок.
В глазах у женщины, на которой было светлое, франтовато сшитое пальто и закутанной в ветхий шерстяной платок, засветилась надежда, когда Николай осведомился о цене.
— Отдам за пятьсот.
Сумма ошарашила. Это почти половина месячного оклада начальника цеха. Но деньги у него водились, потому что тратить их было не на что: продукты питания, получаемые в закрытом магазине, по сравнению с рыночными ценами стоили гроши. Достав из кармана бумажник, отсчитал пять сотенок, протянул женщине.
Та замахала руками, как бы отгоняя его.
— Нет, нет, мне в пересчете на молоко.
— Как это в пересчете?
— Очень просто. — Женщина явно была удивлена вопросу. — Я вам водку, а у вас молоком выберу.
Николаю стало стыдно, что в заводской суете совершенно оторвался от реального быта военного времени и только сейчас уразумел, что деньги в этом заброшенном поселке потеряли свое значение. Цены лишь называются, на деле же идет самый настоящий натуральный обмен.
Отойдя в сторону, стал наблюдать за людьми, чтобы проверить свой вывод. Да, мало кто давал деньги и мало кто их брал. Торговались, и, если сговаривались, хозяин вещи шел на дом к приобретателю. Потому термины «продавец» и «покупатель» тут как-то не подходили.
Вот рядом мужчина выторговывает пачку махорки, которая стоит на полке, накрытая перевернутым стаканом, чтобы не падали на нее редкие снежинки. Старичок просит в обмен ведро картошки, мужчина предлагает полведра.
— Махорка налицо, — хвалится старичок, — а картошка еще неизвестно какая.
Сторговались на трех четвертях ведра и пошли. Мужчина — мрачный: передал лишку, старик — осчастливленный: будет чем подкормиться.
Чуть дальше — тоже оживленный торг. Называется крупная сумма — десять тысяч рублей. Женщина из эвакуированных в зимнем, черного тисненого плюша пальто, в красноармейском шлеме и в стоптанных валенках хочет разрешить молочную проблему кардинально — покупает козу. Обменный фонд налицо — припорошенный снежком отрез великолепного синего шевиота, а козы нет, она мирно жует сено где-то в хлеву, и пока лишь известно, что дает она молока пол-литра с четвертинкой в сутки, если этому верить.
— Нет, нет, ента мануфактура мне ни к чему. Набрались уже, — говорит вислогубая, длинноносая тетка в отменном, до пят, тулупе и в расписном полушалке. — Вот коверикота бы…
Коверкот считался у здешних жителей наимоднейшей и самой качественной тканью, но каков он с виду, мало кто знал, а приобрести норовили многие, тем более задешево.
И эвакуированная не растерялась — на что только не пойдешь с голодухи!
— Вам коверкот? Извольте, есть коверкот. — Оживившись, она достала из кошелки, стоявшей у ног, отрез грубошерстного коричневатого сукна.
Николай не без злорадства наблюдал, как покупательница, расплывшись в блаженной улыбке, ощупывала прочный, плотный материал, как гладила его, точно котенка, рукой.