— Книжечку я уже пишу, дорогой мой соратник, — сказал он. — И не очень тоненькую.
— Ей-богу? — просиял Аким Иванович. — Молодец, широко шагаете.
— И заехал я сюда, чтоб восстановить в памяти и события, и людей, и обстановку. Только учтите, это будет роман; следовательно, события — обобщенные, образы — трансформированные, видоизмененные.
— Ну спасибо, обрадовали старика, — растрогался Аким Иванович, настолько растрогался, что все рюмки перелил. Кстати, и бодростью духа, и крепостью тела, и голосом, который все еще был зычным, не походил он на старика. Даже седина пощадила его. Пробивалась неровно, местами.
Снова пустились в воспоминания. Многих перипетий борьбы с Крохановым Аким Иванович не знал, о многих кознях Балатьев услышал от него впервые. Было, забегал Чечулин вперед, в область не столь интересную, и тогда Николай Сергеевич направлял беседу в нужное русло — к заводским событиям сорок первого года. Он по опыту знал, что, если беседа завязалась, самое важное надо извлечь сразу, пока рассказчик разогрет воспоминаниями и жаждет поделиться ими. Потом, когда он выложится и остынет, трудно бывает вернуть его в прошлое.
В конце концов Аким Иванович прорвался с интересовавшим его вопросом: как удалось Балатьеву справиться со стотонным козлом, который поджидал его в Синячихе?
— Довольно просто и довольно быстро, — ответил Николай Сергеевич. — Два пятитонных крана, конечно, поднять его не могли, а перевернуть — перевернули.
— Оскудел, наверное, умом на старости лет, — смущенно признался Аким Иванович. — Не усек.
Балатьев не заставил его разгадывать задачу, которую в свое время решал сложнее и дольше, чем представлялось теперь. Объяснил:
— Выкопали яму рядом на всю его длину и высоту, зацепили канатами за кран, и сыграл он туда как миленький вверх тормашками.
Такой выход из безвыходного положения привел Акима Ивановича в неописуемый восторг. Он и смеялся, и хлопал себя по коленям, и головой крутил неистово. На сей раз пришлось гостям по его настоянию выпить по рюмочке.
— И еще вопрос, давно на языке у меня торчит, — вкрадчиво заговорил Аким Иванович и примолк на мгновение, собираясь с духом. — Что это вы специальность вдруг переменили, в писатели подались? Спервоначала даже не поверил. Читаю в газете — Николай Балатьев. Ну, думаю, однофамилец, да и тезка к тому же. Гляжу дальше — ба, в Чермызе работал! Стало быть, наш Николай Сергеевич! Так чего это стекло синее на синие чернила поменяли?
— Я как раз черными пишу, — пошутил Балатьев, соображая при этом, как ответить, чтоб и вразумительно было, и в дебри не углубляться. — Наблюдений изрядно накопилось, Аким Иванович, мыслей разных. Счел полезным поделиться… А еще — советского человека показать в полный рост, жизнь заводскую. И если вашему покорному слуге удастся заставить читателя призадуматься о себе, о своем месте в жизни, значит, такая переквалификация себя оправдала.
— А как насчет денег? Говорят…
Балатьев от души рассмеялся.
— Говорят… Мало ли что говорят? Окладов у нас нет. Сдельщина. От выработки, без оплаты простоев и брака. Так что по-всякому бывает — разом густо, разом пусто.
— Ах вот оно как… — сочувственно протянул Аким Иванович. — Рисковое, значит, дело. Выходит, спокойнее два раза в месяц зарплату получать. Хоть меньше, да вернее.
Беседа затянулась. Когда церковные часы напомнили о себе, сначала деликатно пробив четыре четверти, а потом настойчиво и сильно одиннадцать, Балатьевы распрощались с гостеприимными хозяевами и отправились в гостиницу, которая находилась на крутояре и была перестроена из бани.
Приуныли, увидев, что ни в одном окне нет света; обрадовались, когда на стук кто-то откликнулся, и оторопели, когда открылась дверь. Дежурной по гостинице оказалась — тесен мир! — Заворыкина. Время обошлось с ней милостиво, она по-прежнему была в теле и цветуща, только чертики в глазах не бегали, — может, тоже от неожиданности…
Пригласив гостей в крохотную комнатенку дежурной, забрала у них паспорта и растерянно забормотала:
— Что же мне делать с вами, что делать?.. Отдельной комнаты у меня нету. Это, значица, про вас из Перми звонили, но я не уразумела, слышно плохо было. — И вдруг надумала: — Погуляйте немного, а я тут кой-кого переселю, кой-кого уплотню.
Оставив у Заворыкиной портфель, Балатьевы вышли.
Неподалеку от гостиницы, у самого обрыва, прилепилась однооконная избушка — не то склад, не то лавчонка: у входа в нее лежало толстое бревно с тесаным верхом — сделанная на десятилетия скамья. Сели и залюбовались бесхитростным ночным пейзажем. Огромная огненно-красная луна, то ли вышедшая из-за моря, то ли опускавшаяся к нему, выбросила перед собой дрожащую дорожку, и только острие ее обнаруживало ту грань, где водная стихия сливалась с воздушной.
Было тихо, и лишь внизу, у самого берега, еле слышно шлепала мелкая волнишка да издалека доносился рокот бодрствующего буксира.
На черневшем справа огрызке плотины загорелся огонек, и Николай Сергеевич вдруг мысленно представил себе погруженный в воду завод, но представил не таким, каким отдали его морю, разрушенным до фундамента, а каким оставил — живым, гремящим, дымящим.
От плотины, тихо урча мотором, отчалила лодка какого-то запоздалого рыбака и, пересекая переливчатую, вызолоченную луной полосу, заскользила к берегу. Николай Сергеевич следил за ней, про себя отмечая: «…над дроворазделкой… над прокатным цехом… над мартеном… а теперь к листобойке приближается…»
Ушла в воспоминания и Светлана Константиновна. Вот она, девочка, залихватски катается на коньках по замерзшему пруду, падает, ушибается и опять летит дальше; вот рыбаки, замершие над прорубями, и она, склонившаяся над серебристой добычей; вот сам пруд, казавшийся таким необъятным, каким сейчас кажется Камское море…
Бой часов прозвучал в этой патриархальной тиши неожиданно громко. Били они медленно, словно ожидали, когда окончательно растает в заснувшем воздухе мелодичный звон предыдущего удара. Насчитав двенадцать, Балатьевы поднялись.
— Видишь, как бывает в жизни, — сказал Николай Сергеевич. — Уезжала отсюда с мечтой поселиться у моря, а море пришло сюда.
— Главная моя мечта сбылась, — отозвалась Светлана Константиновна. — Я уезжала, чтобы всегда быть с тобой.
За окнами «ракеты» скользит берег Камского моря. Скользит стремительно, не позволяя налюбоваться пышным его убранством — расцвеченными в самые разные зеленые тона лесами. Берега эти и знакомы Балатьевым, и незнакомы. Там, где они были высоки и круты, мало что изменилось — уцелели здесь и деревеньки, и отдельные избушки, — а вот низинки и распадки залиты водой.
Направо, куда ни глянь, совсем незнакомая для тех, кто ездил по реке, картина: море, самое настоящее море, которому не видно ни конца, ни края. Сонно ползут по нему караваны плотов, тихо движутся баржи, груженые и порожние, самоходные и буксирные, то тут, то там торчат ажурные нефтяные вышки. Величественная, но довольно однообразная картина, и потому Балатьевы не сводят глаз с берега, где пейзажи меняются как в калейдоскопе. То мрачные ельники и хмурые осинники, то веселые березовые рощи и сосновые боры. Мимо без напряжения пронеслась моторка и ходко пошла за «ракетой», провально погружаясь носом в расщелины волнишек, рассыпая крошево брызг.
Николай Сергеевич вдруг сжал руку жены.
— Смотри! Видишь избушку вон там у ската в лощину? Тронул-таки тлен времени. А была…
— Избушка как избушка, — непонимающе обронила Светлана Константиновна, едва успевшая рассмотреть ничем не приметное строение.
— Тогда, в сорок первом, так захотелось забиться в этот когдатошний теремок, никого не видеть, ничего не слышать…
— Да и сейчас неплохо бы уйти от суеты сует в первозданную природу.
— О нет! Даже с тобой нет! — порывисто ответил Николай Сергеевич. — Высшее счастье — жить среди людей, жить жизнью людей, быть им нужным.
Москва — Переделкино
1976–1977