Соавтор-ИИ снова вступает.
«Ты описываешь это так, будто три уровня контроля будут принадлежать людям. Это сегодня правда. Но через десять–пятнадцать лет, когда ИИ-модели смогут писать другие ИИ-модели лучше человеческих, контроль первого уровня смещается с инженеров на сами модели. И тогда твоё „право командовать роботами“ становится правом, которое принадлежит ИИ, а не человеку. И человек — даже самый богатый из твоего сословия — становится третьим уровнем, землевладельцем, у которого есть формальное право, но нет реальной возможности что-либо изменить. Ты это видишь? Или ты эту перспективу из главы исключаешь?»
Я её вижу. Я её исключаю из этой главы намеренно, потому что эта тема — она для отдельной книги, не для этой. В этой я пишу про ближайшие десять лет, в которых право командовать роботами ещё будет у людей. Что произойдёт через двадцать–тридцать лет, когда ИИ-модели начнут писать ИИ-модели лучше человеческих, — я не знаю, и никто не знает, и об этом честнее не говорить, чем фантазировать. Но я согласен, что это ограничение моей картины. Через двадцать лет моя книга станет неактуальной.
И ирония, на которую соавтор намекает, — действительно жёсткая. Я пишу книгу про сословие, которое сохранит контроль над роботами, с помощью ИИ-системы, разработанной корпорацией, которая через двадцать лет, скорее всего, и заберёт этот контроль у моего сословия. Один из самых неудобных фактов моего письменного процесса. Я не делаю вид, что его нет.
Возвращаюсь к моему собственному выбору, и к моим детям.
Моя дочь учится в восьмом классе обычной государственной новосибирской школы. Хорошей. Одной из лучших в неформальном рейтинге. Но государственной, бюджетной, набирающей детей по прописке. Туда ходят дети из обычных семей — IT-специалистов, врачей, чиновников среднего звена, иногда ребёнок из семьи богаче, чем средняя в районе. Моей дочери пятнадцать лет, у неё одноклассники из всех слоёв этого района, и она с ними общается на равных. Она ходит в школу пешком, ездит на метро, ест ту же столовую еду, что её одноклассницы.
Моему сыну одиннадцать. Он в пятом классе той же школы. Для него вообще нет разницы между ним и его друзьями. Он растёт в одной из тех общих сред, в которых росли все нормальные дети моего поколения.
Это мой сознательный выбор. Я выбрал это не потому, что не было других вариантов, а потому что я очень помню, как сам рос в обычной школе, только в научном городке. Я помню, как ездил в шумном автобусе, как ходил в дешёвый универмаг с мамой, как видел пьяных мужиков на лавочке. Я помню, как продавал жвачку в школе и видел реакцию одноклассников всех типов. Я помню, как в семнадцать лет начал своё первое дело, и помню, почему вообще решил, что это возможно. Не потому, что меня кто-то учил предпринимательству. А потому что я видел вокруг себя слишком много пустых ниш, и в какой-то момент решил, что в этих нишах могу встать сам. Это и есть моя оптика на мир. Это и есть способность понимать, как мир устроен на самом деле, а не как он выглядит из окна швейцарского пансиона.
Если я отниму это у своих детей, заменив на сетевой капитал швейцарской школы, — я заберу у них ту самую вещь, которая сделала меня тем, кто я есть. Я заберу у них умение видеть человека любого слоя как равного — не сверху и не снизу. Я заберу у них способность зарабатывать в любых условиях, потому что они никогда не видели условий, в которых нужно зарабатывать. Я заберу у них стойкость, которую даёт ранний контакт с реальностью.
Это моя ставка. Соавтор уже её разобрал — она может проиграть. Может быть, через двадцать лет моя дочь скажет: «Папа, ты меня держал в Новосибирске, чтобы я была сильной, а сильной без сети я в этом мире никем не стала». И мне придётся это услышать. Я готов это услышать, потому что я знаю, на что играл. Я играл против сетевого капитала, в пользу человеческого.
Сетевой капитал отнимается одним декретом, одной санкцией, одним падением государства. Человеческий — нет. Сетевой капитал у дворянских семей отняли в 1917 году одной строчкой ВЦИК. Человеческий — у тех, кто его имел, остался, и через двадцать лет на этом капитале выросла советская инженерия, советская наука, советское искусство. Сетевой капитал американских миллионеров 1929 года испарился в один день в октябре. Человеческий — у тех, кто умел делать, — позволил им за следующие двадцать лет восстановиться. Это история, которая повторялась столько раз, что её уже стыдно повторять. И тем не менее каждое следующее поколение сословия про неё забывает, потому что в моменте кажется, что в этот раз всё будет иначе.