Подписи не было.
С балкона ему видно загородное шоссе — непрерывное снование белых автомобильных огней, старый яблоневый сад, оставшийся в наследство новому микрорайону от совхоза. В сумерках яблони сверху похожи на огромные фиолетовые кляксы. Прерывистая цепь светящихся множеством окон крупноблочных и панельных муравейников — это горизонт. А ближе, между садом и горизонтом, захламленное строительным мусором, но зато приятно декорированное тростником и бурьяном болото — с лягушками и чибисами. Те и другие поют на разные голоса, им пронзительно подскрипывают сверчки — любители бетонных убежищ — да визгливые тормоза маршрутных автобусов.
Воскресенье, слава богу, завершилось: умолк Вертинский на пятом этаже, не стучит паркетчик на четвертом, не поют вибрирующими голосами «Окрасился месяц багрянцем» — у соседей.
Теперь все хорошо… И есть время подумать, попить чаю на балконе, кое в чем разобраться, рассортировать, рассовать по полкам памяти. Тихо здесь — в новой трехкомнатной квартире на самой окраине. И в душе тоже просторно и тихо, как будто он выиграл… или проиграл — окончательно и бесповоротно — и теперь уже ничего нельзя, да и не хочется, исправить.
Утром пришел Романов — корректор из молодежной газеты.
— Слышал, жена твоя сбежала, Валерий Александрович… Значит, друзья по несчастью мы с тобой. Моя Зойка опять в больницу загремела. Почки у нее… На службу-то идешь сегодня или нет? Я-то на бюллетене… Перо свое нашел. Спасибо, что недалеко закинул. Я без него — не работник.
— Везет мне, — ухмыльнулся Игашов. — С утра с тобой заведемся… Эх, жизнь холостяцкая!
Василий Васильевич настроен был философски.
— Ты уж извини, не любил я твою Полину. Не наш она человек… Мы — кто? Мы служители муз, люди простые и широкие. А она — это… как ее, аристократка она. И тебя совсем не понимала. Думаешь, я не помню, как ты начинал?.. Ого-го-го. Талантище. Самородок. А теперь? Ну, кто ты теперь?.. Скажешь, редактор? Так это профессия… это не призвание, а значит — и не от бога, а от лукавого. Я вот поэт в душе, а снаружи — весь как есть корректор… Вот и ты так. А о Полине не горюй. От этих полин да клеопатр одно расстройство мужчинам, вроде нас с тобой… Шекспира читал? Вот у него Антоний вслед за Цезарем с ума сошел из-за Клеопатры. «Я взял тебя объедком, говорит, мол, с тарелки Цезаря…» Представь только, сколько он потерял из-за нее. И жизнь свою сгубил, и царство. «Клепа, — говорит он, бывало, уткнувшись носом в смуглые колени египтянки, — на кой черт тебе нужен был этот плешивый Цезарь?..» Ревновал, значит. «Да и все эти штучки с утренними казнями любовников?.. Нехорошо это, милая. Негуманно. Себя бы пожалела». — «Ну, когда это было, — зевает Клеопатра, болтая золотой сандалией и явно скучая. — Я ж глупая совсем была, молодая…» — «Завидую я Цезарю, хоть он и пошлый человек… Повезло дурню». Это Антоний из себя выходит… «Плюнь, Антоша! Плюнь и разотри. Я ж ему рога наставила, а не тебе. Гордиться должен!» Вот она — женская-то логика!
Я Зойке своей тоже вот так, под горячую руку, одного припомнил… Две ночи потом в скверике спал, на газетах. «Да я горжусь, — это Антоний бубнит, — а все на душе как-то неуютно». — «Ну развлекись, милый. Хочешь, Цезарева посла для тебя высеку?.. Или повесить его у главного портала? Пойди развейся немного…»
— А ты и впрямь поэт… Только сатирический, — рассмеялся Игашов. — А скажи-ка ты мне, поэт, не хотелось бы тебе детей иметь?.. Штук пять? А?.. Или хоть парочку?
Василий Васильевич задумался, даже носом хлюпнул, видимо вспомнив о чем-то неприятном.
— Не надо об этом, Валер… Лучше я тебе «Ромео и Джульетту» расскажу… Продолжение. Вот, значит, поженились они. Все Монтекки и Капулетти помирились, перецеловались и в гости друг к другу ходят. Годы идут… Десятилетия. Приходит Ромео утром домой, и встречает его Джульетта — вся зареванная и красная от злости. «Ты где это всю ночь шлялся?» — спрашивает, а сама ребенка, третьего уже, на руках трясет. «Да вот, посидели в погребке у восточных ворот с начальником ночной стражи… Меркуцио помянули… Тибальда — царствие ему небесное». — «На, подержи сына! Отец тоже мне!.. Родное дите по неделям не видит, не приласкает… У всех мужья как мужья, и за что мне это наказание? Зальет глаза свои бесстыжие — и хоть трава не расти… Где моя брошь бирюзовая, что кормилица на свадьбу подарила?» — «Не брал я… Да и что брошь! У меня вон рукоятку с бриллиантом от шпаги отвинтили… На дуэль стыдно выйти… И завязка у гульфика истрепалась — ну никакой заботы о человеке. Перешей, что ль, а то заладила — брошка, брошка…» — «Кто отрывал, тот пусть и пришивает. Опять от тебя чужими духами несет… А сын родной уж дядей Папой тебя прозвал. Какой же ты, право, бессердечный. А ведь я отдала тебе самое святое… Лучшие мои годы! И ведь не изменяла, дура… Как монашка всю жизнь… И все зазря…» Вот что такое счастливая семейная жизнь в моей интертрепации, дорогой Валерий Александрович. Не женись больше, друг. Не надо, не искушай судьбу. А впрочем, видел я твою… Новую, с чемоданчиком. Врачиха, что ли? Хороша!.. Слишком хороша! Даже ты, видный мужик, рядом с ней какой-то маленький… Серенький такой.