— Толя! Я тут посмотрел твою старую тетрадку… Может, ты и не помнишь о ней. И знаешь, не удержался: поправил кое-что. Но мало, мало… Удачная работа, по-хорошему молодая, звонкая. — Он фальшивил, конечно, даже издевался, но не мог отказать себе в этом маленьком удовольствии.
Нефедов приехал, полистал готовую рукопись, похмыкал:
— Молодо-зелено, елки-палки… А ничего, есть что-то, есть…
И через полгода издал книжку.
Полина пришла тогда с работы, из своей химической лаборатории, вся не своя: резкая в движениях, с пятнами на злом ненапудренном лице, ни с того ни с сего расплакалась, грохнула об пол керамическую пепельницу. И Валерий понял: «Знает… Наверное, сам подарил». И не ошибся.
Еще тогда надломились, перешли в какую-то другую стадию их отношения: затаенный упрек, сожаление, просто жалость и обиду за себя видел Игашов в глазах жены. Раньше он боялся огорчить ее: единственным, как ему казалось, оружием Полины были слезы. Слезы и слишком частые угрозы покончить с собой. Он не верил ни слезам, ни угрозам, но чувствовал себя виноватым: вот, дескать, испортил ей всю жизнь, навязал себя — такого некрасивого, неумелого и неудачливого. Она — святая, мучается с ним, как с ребенком, спасла от разочарований, от неверия…
А ведь было и такое с ним, когда однажды, до женитьбы на Полине, его жестоко и грязно обманула женщина… Да что вспоминать теперь!..
11
— Значит, в научно-исследовательский институт?
— Да… Я позвонила доктору Крупиной, с которой познакомилась в поезде, и вот…
— И правильно сделали, Мария Герасимовна! Отлежится, еще здоровее станет, чем был.
— Ой, Палладий Алексеевич, боюсь я… Если бы вы видели весь этот ужас! Он только через час очнулся!
— Ну-ну, возьмите себя в руки, Мария Герасимовна, НИИ профессора Кулагина — организация, как я слышал, серьезная. Все будет в порядке. Как вы-то себя чувствуете? Давление какое?
— Упало… Да не обо мне речь. Вы, может, навестите как-нибудь Рубена, а?
— Обязательно, Мария Герасимовна, что за вопрос! Думаю, денька через два заеду…
Фирсов положил трубку, взял карандаш и на календаре сделал пометку: «В среду побывать у Манукянца». Сунув карандаш в деревянный стакан, пробормотал: «Эх, Рубен Тигранович, как же вы так?.. Нет, товарищ полковник, мы с вами еще о многом должны поговорить, многое вспомнить…»
Да, значительную роль сыграл в жизни первого секретаря обкома партии Рубен Тигранович Манукянц. Но кто знает об этом, кроме них двоих?
Фирсов поднялся из-за стола, подошел к двери, выглянул в приемную:
— Лидия Всеволодовна, что-то меня совсем сон одолел.
— А вы поспите часа два, — улыбнулась Лидия Всеволодовна, — я никого к вам не пущу. Совещание в три.
— Разрешаете? Ну, тогда я воспользуюсь…
Последнее время он спал в сутки мало, урывками. Сначала ездил на ГЭС, там прорвало плотину — и было уже, конечно, не до сна, потом — зверосовхоз, а до него добираться по размякшей дороге — мука!
Да что и говорить, на заводе все-таки жилось поспокойнее, хотя и там приходилось иной раз недосыпать.
Фирсов закрыл глаза и сразу уснул. Он настолько устал, что у него не осталось сил даже на какое-нибудь приятное сновидение.
Профиль жизни Фирсова обозначился давно и определенно, еще с того момента, когда он, тринадцати лет мальчишка, стал связным и разведчиком партизанского отряда в Белоруссии.
Фирсов прошел всю войну, до последнего кровавого дня ее. И когда она закончилась, ему, сыну полка, казалось, что вся дальнейшая его жизнь отныне будет связана с армией. Другого он не желал, об ином и не мечтал. Но Фирсова вызвал к себе замполит майор Манукянц (это было в Восточной Пруссии) и сказал:
— Садись, Палладий. Поговорим.
Юноша сел, настороженно поглядывая на майора. А тот не спешил начинать разговор.
— Водкой я тебя не буду угощать, — усмехнулся Манукянц, — хотя ты уже не раз прикладывался… Так?
— Так точно! — смутился Фирсов. — Прикладывался, товарищ замполит.
— Нравится?
— Никак нет!
— Ну ладно, — махнул рукой Манукянц, — на-ка вот, чай пей.
Потом Манукянц вдруг спросил, не нашлись ли родители Фирсова и научился ли Палладий хоть немного разговаривать по-немецки.