Выбрать главу

Слава сбрил бороду и удивился: в зеркале отражалось белое, какое-то голое лицо — лицо переутомившегося перед сессией студента-заочника, будто бы он не спал три ночи, долбя сопромат, безнадежно запущенный за полгода, составляя шпаргалки, штурмуя чужие неразборчивые и неполные конспекты, и все равно не готового с чистой душой и просветленной честным трудом совестью предстать перед комиссией.

Он слонялся по квартире и все пытался понять: что же такое творится с ним? Как просто было в тайге: он если и не таежный волк, то свой человек, рубаха-парень! Все приисковые девчата считали, что на геолога он похож больше, чем настоящие геологи. А как приятно хлопала по боку полевая сумка с журналами проб, чертежами разрезов и пестрыми картами залеганий!.. Как эффектно выглядывала из-за голенища логарифмическая линейка в побелевшем дерматиновом футляре!.. И песни те под гитару: «Сырая тяжесть сапога, роса на карабине…» Жизнь была — и не было сложностей хуже обвалов в шурфах, необъезженных лошадей-трехлеток да пожаров на торфяниках.

Через все эти годы пронес он упрямую, даже заносчивую веру в свою правоту, в себя самого — неподатливого, выносливого, бородатого бродягу, который «и ветру и солнцу брат», а вернее, черт ему не брат — современному землепроходцу, сибирскому конкистадору…

И еще подхлестывали его воспоминания. Часто, слишком часто, давя на пологе таежной палатки комаров и гнуса, вспоминал он душными ночами отцовский кабинет, прокуренный, пронизанный почти ощутимой эманацией дружбы и заинтересованности друг в друге собравшихся у шаткого трехногого столика людей… Споры до зари, стихи и старые студенческие песни: «Через тумбу-тумбу раз…» Кожура мандаринов на медном самоварном подносе, распахнутое в рассвет окно… И главное: красивые, будто льющиеся от плеч, сильные руки Тамары Крупиной, лучшей ученицы его отца. Спокойное ее лицо с губами еще по-детски пухлыми, почти капризными, с прямым толстоватым носом, продолжающим линию лба по всем классическим законам древних греков… Слава обычно садился в тени, подальше от торшера; отец никогда не прогонял его, не напоминал о возрасте, о режиме, — и как же был благодарен ему Слава!

Он, честно говоря, не любил Федора Горохова за его резкий, почти визгливый голос, за безапелляционность суждений, за дерзость, с какой он опускал иногда руку на плечо Тамары, приглашая ее разделить его точку зрения, его суждение. Еще за то, что уходили они обычно вместе — Горохов и Крупина, а он, Слава, таясь, подсматривал из темной кухни и злился на себя за это, но ничего не мог с собой поделать.

Ночами он представлял сам себе целые спектакли: вот разбивается при посадке его — Славин — самолет (тогда он недолго посещал аэроклуб, но так и не полетел ни разу: надоела теоретическая подготовка), и кровь по виску из-под кожаного шлемофона, и руку его с трудом разжимают товарищи, освобождая рычаг управления… И Тамара, плача в белую хирургическую маску, комком марли вытирает ему кровь, а он говорит сквозь зубы, стиснутые от боли:

«Не надо наркоза, Тома!.. Мне совсем не больно. Действуй!..»

А однажды он даже провожал ее под утро. Не по годам рослый, с прямыми плечами, сунув руки в карманы немодного двубортного пиджака, доставшегося ему от отца, он шел, чуть приотстав, и все надеялся, кто-нибудь, пусть даже двое или трое, пристанут к Тамаре, заденут или оскорбят. Вот тогда и случится все, о чем он бессонно думал ночами, о чем он мечтал по-мальчишески возвышенно и чего в глубине души все же опасался…

Но никто не напал. А в такси, когда Слава хотел щедро выдать шоферу пятерку, Крупина просто отвела его руку и протянула рубль.

— Рано тебе, Славочка, шиковать, — сказала она. — Смотри, папа заругает. — И дала ему конфету, как маленькому.

Но шло время, и все больше привязывался Слава к Федору Горохову, все чаще смотрел на него из своего затемненного угла. Было в этом резком, с прозрачными, почти белыми от внутреннего напряжения глазами человеке нечто подчиняющее и убеждающее. И когда спорил он с отцом — с самим профессором Кулагиным, являвшим для Славы образец подвижничества и бескорыстного служения делу — медицине и своей научной работе, — не мог не заметить Слава, что скептические, точно рассчитанные и чересчур гладкие реплики отца не убеждают и не затрагивают его. А страстные, обрывистые и клочковатые монологи Горохова, наоборот, тревожат, будоражат и смущают своей парадоксальностью и силой эмоций…