А потом был этот душный августовский вечер, когда неожиданно пришла Тамара, какая-то отрешенная, бледная и вызывающе спокойная. Она кивнула Славе, быстро прошла в кабинет отца и прикрыла за собой дверь… Слава все слышал, весь этот длинный и не совсем понятный разговор: о Федоре, о какой-то неудачной операции, об увольнении. Отец кричал и даже стучал костяшками пальцев по крышке бюро, за которым любил работать, что было у него признаком величайшего раздражения. И Славе было неловко за отца, но и жалел он его почему-то, хотя давно уже не идеализировал и не стремился подражать его стилю поведения и отношений с окружающими людьми.
Тамара ушла и больше уже не приходила. Никогда. Исчез и Федор Горохов, но другие события и встречи сгладили в сознании Славы этот разговор, притупили горечь потери первой любви, скорее влюбленности, и первой, едва наметившейся мужской дружбы, похожей больше на восторженное обожание со стороны одного и снисходительное принятие этого обожания старшим и более опытным…
Только потом, на далеком таежном руднике, коротая долгие заполярные вечера в комнатушке участкового врача Горохова, где со всех четырех неровно побеленных стен смотрела на них улыбающаяся Тамара, затосковал Слава Кулагин, стал ворошить полудетские свои чувства, сопоставлять, ревновать и отчаиваться. Одиночество ли было причиной тому, огромность ли расстояний, мужской ли неустроенный быт, только все самое солнечное, самое теплое и ласковое в жизни стало вдруг неотделимо в его памяти от улыбающейся женщины с пухлыми, полудетскими губами, от вечеров в отцовском кабинете, где даже табачный дух не забивал запаха ее особенных каких-то духов.
А когда погиб Федор, Слава снял со стен его комнаты все фотографии и обклеил ими изнутри крышку своего чемодана. И Тамара улыбалась ему, только ему одному, но как-то по-другому — жалобно и просяще улыбалась, будто беззащитна и одинока была… Будто он, Слава Кулагин, один из всех избран ею на земле и произведен навеки в заступники и рыцари…
24
Когда жена передала, что Фирсов обещал приехать к нему, Рубен Тигранович обрадовался и растрогался. Вспоминая мощную фигуру и властные, уверенные манеры Фирсова, Манукянц с каким-то почти детским восторгом думал: «Неужели это тот самый мальчишка? Тот самый Палладий — любимец всего десантного батальона?..»
Каждый день он ожидал, что вот сейчас откроется дверь и в палату войдет Фирсов. И хотя тот все не приходил, Рубен Тигранович не обижался и терпеливо ждал.
Где-то внизу, за окном, жалобно мяукала кошка. Подъехала машина, хлопнули дверцы, раздались чьи-то взволнованные голоса, и снова все стихло.
«Опять кого-то привезли, — подумал Рубен Тигранович, прислушиваясь. — Здесь, как на фронте, и по ночам воюют…»
Манукянц с каким-то странным любопытством присматривался ко всему, что его окружало в институте, и ко всем, кто находился рядом. Впервые в жизни Рубен Тигранович попал в «гражданский лазарет» — так он однажды в разговоре с Кулагиным назвал НИИ. Во время войны Рубен Тигранович трижды лежал в госпиталях, но то были полевые госпитали, и время было совсем другое. Рубен Тигранович гордился тем, что никогда не болеет, не ходит по поликлиникам. И вот, надо же…
Снова застонал сосед, скинул с себя шерстяное одеяло.
«Простудится, — подумал Манукянц, — лежит-то под окном…»
Он встал с постели, заботливо укрыл соседа. С ним Манукянц разговаривал больше, чем с другими больными в палате. Может быть, потому, что видел, как тот страдает и терпит. Несколько дней назад ему сделали операцию, болезненную, выматывающую душу. Другой бы на его месте, наверное, скрипел зубами и ныл, этот терпел и пытался шутить. Вот и утром, когда увидел, что Рубен Тигранович проснулся, кивнул легонько головой:
— Как спалось, товарищ полковник?
— Нормально, — ответил Манукянц, — вроде с сердцем порядок намечается. А вы как?
— Ничего, — ответил сосед, — я везучий. У меня до сердца не доходит. Все болячки пониже спины… Это у меня еще с фронта привычка такая: пули и осколки туда получать… У вас сколько ранений?
— Три… В грудь, в руку, в правую ногу.