Выбрать главу

Увы, когда Вилли вернулся домой и гордо продемонстрировал миссис Гуревич украсившее его кожу изображение, та разразилась потоками слез и впала в гневное возмущение, граничившее с бешенством. Вывела ее из себя не столько сама татуировка (хотя и это тоже, учитывая то, что татуировка запрещена законами Моисея, и то, что означала для нее татуировка на еврейской коже), сколько ее сюжет. Трехцветный Санта Клаус на запястье Вилли в глазах миссис Гуревич был символом предательства и неисцелимого безумия — именно поэтому она так отреагировала на его появление. До этого момента она еще питала надежды на полное выздоровление своего чада. Миссис Гуревич считала, что всему виной наркотики и что как только их зловредные молекулы покинут организм Вилли и кровь его очистится, он тут же перестанет проводить дни напролет перед телевизором и вернется обратно в колледж. Но теперь все было кончено. Одного взгляда на татуировку было достаточно, чтобы это понять. Тщетные надежды и пустые ожидания упали к ее ногам и разлетелись на мелкие осколки. Санта Клаус был лазутчиком из лагеря врага; он состоял на службе у пресвитерианцев и католиков, у иисусопоклонников и антисемитов, у Гитлера и ему подобных. Гои завладели мозгом Вилли, а значит, пиши пропало. Все начнется тихо-мирно с Рождества, а там и Пасха не за горами, потом, глядишь, на свет божий появятся кресты и пойдут разговоры о том, что жиды Христа продали, а дальше и оглянуться не успеешь, как штурмовики начнут колотить сапогами в твою дверь. Для миссис Гуревич не было особой разницы в том, что ее сын изобразил на запястье — Санта Клауса или свастику.

Вилли смутился, и смутился искренне. Он никого не хотел обидеть, и уж конечно, в нынешнем своем состоянии раскаяния и обращения, он не хотел обидеть свою родную мать. Он пытался что-то объяснить ей, но миссис Гуревич и слушать не желала. Она визжала и называла его нацистом. Когда Вилли попытался втолковать ей, что Санта Клаус — это воплощение Будды, святой, несущий миру послание сострадательной любви и милосердия, она пригрозила, что немедленно отправит сына обратно в психиатрическую лечебницу. Это заставило Вилли вспомнить поговорку, которую он слышал от одного из товарищей по палате в больнице Св. Луки: «Лучше ходить от магазина до дома, чем от аминазина до комы», — и он тут же понял, что его ждет, если мать исполнит свою угрозу. Решив не испытывать более ее терпение, он накинул плащ и покинул квартиру, направив свой путь бог весть куда.

Так продолжалось долгие годы: Вилли уходил из дому на несколько месяцев, затем на несколько месяцев возвращался, потом снова уходил. Первый его уход был, пожалуй, самым драматическим, в основном потому, что Вилли еще ничего не знал о бродячей жизни. В первый раз он покинул дом совсем ненадолго, хотя Мистер Зельц так и не смог понять, что значит для Вилли «ненадолго» — недели это или месяцы. Что бы там ни случилось с Вилли за время его первой отлучки, вернулся он уверенный в том, что обрел свое истинное призвание. «Не говори мне, что дважды два — четыре, — сказал Вилли матери по возвращении в Бруклин. — Откуда мы знаем, что два — это два? Вот в чем вопрос».

На следующий день Вилли сел за стол и снова начал писать. Он взялся за перо в первый раз с тех пор, как его положили в больницу, и слова текли из него свободно, будто вода из лопнувшей трубы. Вилли Г. Сочельник оказался более даровитым и изобретательным поэтом, чем Уильям Гуревич, и если стихам его порой не хватало оригинальности, то они полностью искупали этот недостаток искренним энтузиазмом. Хорошим примером может послужить стихотворение под названием «Тридцать три правила жизни». Вот его начало:

Брось себя в объятия мира,И воздух не даст тебе упасть.Уклонись от них, и мирПрыгнет тебе на спину.Отправься нагим по дороге,Мощеной костями,Слушая музыку собственных ног,А если стемнеет -Не насвистывай, пой!С открытыми глазами не видноДороги. Сними свое платье,Раздай свои обувь и деньги -В подарок первому встречному.Отдай. Если спляшешь тарантеллу безумия,Ничто тебе станет дорожеВсех множеств…

Но литература — одно, а жизнь среди людей — совсем другое. Стихи Вилли изменились, но это не давало ответа на главный вопрос: изменился ли он сам? Действительно ли он стал новым человеком, или же его желание святости оказалось лишь мимолетным порывом? Вознесся ли он одним скачком к недосягаемым высотам, или же перерождение его свелось к татуировке на правом запястье и смехотворному прозвищу, на которое он теперь предпочитал откликаться? Честным ответом было бы и да, и нет, понемногу и того, и другого. Ибо Вилли был слаб, чересчур забывчив и слишком часто гневался. Расстроенный рассудок нередко подводил его, и когда рулетку в его голове заклинивало или, напротив, разгоняло до немыслимых оборотов, ставить на нее было рискованно. Как мог человек, столь ущербный духом, отважиться примерить на себя покровы святости? Дело было даже не в возрасте Вилли и не в том, что он — прирожденный враль с сильными параноидальными наклонностями. Просто для такой роли он был слишком забавен. Как только Вилли начинал шутить, Санта Клаус сгорал от стыда и проваливался сквозь землю, а вместе с ним — и вся затея с любовью к ближним, цветами и улыбками.

В то же время нельзя было сказать, что он плохо старался. Вот это он как раз делал, и большая часть историй, приключившихся с ним, связана именно с его стараниями. Даже если сам Вилли часто не оправдывал собственных ожиданий, у него перед глазами всегда имелся пример для подражания. В те редкие моменты, когда Вилли был способен сфокусировать свои мысли и отказаться от питейных излишеств, он демонстрировал чудеса храбрости и великодушия. Так, в 1972 году, рискуя жизнью, он спас тонувшую четырехлетнюю девочку. В 1976 году он встал на защиту восьмидесятиоднолетнего старца, которого избивали хулиганы на 43-й стрит, Вест, и за свои старания заработал ножевое ранение в плечо и пулю в лодыжку. Не раз он жертвовал для друга в беде последним долларом, не раз утешал на своей груди несчастных любовников и брошенных любовниц. Ему даже удалось отговорить трех самоубийц (одного мужчину и двух женщин) от их затеи. В душе Вилли имелись светлые пятна, и если вам случалось наткнуться на такое пятно, вы с готовностью прощали ему все остальное. Разумеется, у него не все были дома и он частенько становился совершенно невыносимым, но когда рассудок Вилли прояснялся, то второго такого друга еще надо было поискать и люди, которым довелось познакомиться с ним в такие мгновения, помнили его до самой смерти.

Рассказывая Мистеру Зельцу о первых годах своих странствий, Вилли чаще поминал хорошее, а о плохом старался забыть. Но кто отважится упрекнуть его в сентиментальности? Мы все страдаем этим, собаки и люди в равной степени. К тому же примите во внимание, что в 1970 году Вилли находился в самом расцвете своей юности и физически был вполне здоров, с крепкими зубами. Кроме того, на его счете в банке имелась небольшая сумма, которая образовалась из отцовской страховки, так что когда ему стукнул двадцать один год, он вступил в права наследства. После этого он лет десять не испытывал недостатка в карманных деньгах. Но помимо этих двух сокровищ — молодости и денег — важен сам исторический момент, то есть те годы, когда Вилли начал бродяжничать. Страна кишела отщепенцами и юными беглецами из дома, патлатыми визионерами, рехнувшимися анархистами и долбаными психопатами. Несмотря на всю свою необычность и исключительность, Вилли не слишком выделялся на их фоне. Еще один типичный американский чудик, не более того, и куда бы ни заносило Вилли — в Питтсбург или Платтсбург, в Покателло или Бока Ратон, — везде он мог рассчитывать на компанию родственных душ. По крайней мере, так утверждал сам Вилли, и Мистер Зельц не видел оснований, чтобы не верить ему.