Выбрать главу

Если бы соседи хотя бы ради приличия не пяли лись на меня и сразу прятали взгляд, я бы не критиковала их так жестко, окей? Они остались бы в моих глазах такими же трусливыми, но, по крайней мере, не казались бы мешками с дерьмом.

Я стараюсь прибавить шаг и, чтобы причинить побольше неудобств и чтобы все поняли, кто перед ними, здороваюсь со всеми на своем пути. Я не просто машу рукой и произношу обычное «привет», а поспешно приближаюсь с распростертыми объятиями, словно к родственникам, которых давно не видела. Здесь я даже проявляю фантазию и кричу: «До скорого! Здорово вчера посидели! Приходи еще! Мы по тебе сильно скучали! Ты мой лучший друг!» Очевидно, эти слова полны детской мести и вызывают всеобщую панику: люди так таращатся, что, кажется, глаза сейчас выскочат из орбит, люди бегут, отходят в сторону, оглядываются, не следит ли за ними Усатый дедушка из-за угла, записывая с моих слов все имена, адреса и связи.

Да-да, я знаю, страх — самое утонченное из проявлений одиночества. Не хочу разводить здесь философию, потому что сбежать из дома, точнее, из клетки, построенной для нас отцом, меня заставила возвышенная и одновременно пошлая вещь, если выразиться яснее: желание встретиться с возлюбленной, сесть на нее, ощутить все заржавленные неровности ее структуры, желание почувствовать, как она проходится по всем выпуклостям моего тела.

Когда до нее остается последний квартал, я замедляю шаг, чтобы немного прийти в себя. Я уже вижу ее вдалеке, возбуждение нарастает. Она передо мной, и я намокаю. Я втягиваю в себя воздух и ощущаю ее вибрацию. Я чувствую, что она меня узнала и ей не терпится меня увидеть, и это заводит еще больше. Я подхожу, поглаживаю ее и чувствую под ладонью дрожь, желание, потребность во мне. И задираю платье, слава богу, это всего лишь платье, а не что-то другое, что отдалило бы момент нашей близости. Я снимаю трусы, забираюсь на выступающую часть конструкции, и моя любимая мурлычет. Вот так ей нравится — когда я двигаюсь сверху, ее ржавчина на моей коже, и неважно, что на нас смотрят, не имеет никакого значения, даже когда несколько минут спустя рука отца хватает меня за плечо и стаскивает с моста и вершины удовольствия.

Прощай, любовь моя, прощай, я возвращаюсь, как Джульетта, в свое заточение, и отец знает, что здесь ему уготована роль няньки. Папина рука непоколебима, я сопротивляюсь его хватке, пытаясь вырваться, ржавчина на коже, прощай, моя любовь, прощай, моя любовь, кричу я, и отец поднимает руку — сейчас последует удар, удар, который он так никогда и не посмел на меня обрушить, сейчас он на меня упадет, но отец всего лишь подбирает мое белье, оправляет на мне платье, он не плачет, мужчины не плачут, но он сгребает меня в охапку и прячет от чужих глаз.

Он считает, что так сможет меня защитить.

Страх перед чужими глазами — чистейший образец одиночества.

КАЛЕБ

Калеб уселся на каменной ограде у дома — крайней точке, к которой он мог приближаться с тех пор, как отец отменил лето и запретил всякие контакты с внешним миром. Теперь жизнь разделилась на две части: в одной царила паранойя — это была вотчина папы, дом, где им приходилось жить, тесный и гнетуще закрытый, как никогда; на другой стороне мира обитала опасность. Она не всегда явно проявляла себя и не была очевидной. Порой опасность существовала только в словах отца, который каждый день умудрялся найти какое-нибудь устройство для слежения, прослушиваемый телефон или камеру, спрятанную в многочисленных закутках дома. Калеб зевнул и вспомнил толстые линзы очков Тунис и веснушки на ее носу. Скука этого лета взаперти изматывала больше, чем бесконечная жара, обрушившаяся на страну.

— Ка-калеб, зайди в дом и закрой все окна! — крикнул отец, выглянув на крыльцо в поисках Касандры. И затем еле слышно зашептал: — Н-не… н-не… п-приближайся к муравьям, Ка-калеб! Они уже ползут сюда!

Муравьи и правда ползли. Небольшая процессия уже начала восхождение по ступеням лестницы, взяв курс на ноги юного посланника смерти.

— Иди к Ка-калии! Не открывай дверь! Это приказ! Давай, быстро в дом! Чтоб никто тебя не видел!

Выпученные глаза отца резко контрастировали с его спокойным голосом военного, которому приходилось бывать свидетелем невиданно жестоких сцен и при этом поддерживать боевой порядок в своих войсках любыми средствами и во имя любых целей. Поджав ноги, Калеб отодвинулся от муравьев. Он подчинился.