Он все время откладывал. Вернуться было тяжелее, чем исчезнуть. Вернуться было тяжелее, чем умереть.
— Знаешь, — сказал он Каисе на четвертый день их пребывания в Людерице. Девочка сидела на кровати и рисовала. Губы у нее были перепачканы шоколадом. — Знаешь, — сказал Хофмейстер шепотом, — когда Тирзе было всего три года, мы впервые поехали с ней в отпуск зимой, кататься на лыжах. Мои родители считали зимний отдых полной ерундой. Летом мы на три недели уезжали с ними в соседний Лимбург, на этом все. Этого было достаточно. Зачем выбрасывать деньги? Но я подумал: Тирза должна научиться кататься на лыжах. Ведь чем раньше научишься, тем лучше будешь кататься. Она когда-то даже участвовала в соревнованиях. Тирза отлично каталась на лыжах. Но плавала еще лучше.
Он лежал на кровати на животе. Девочка рисовала. Он не видел, что у нее на рисунке. Наверное, дом или дерево. Солнышко. Человек.
Он спокойно рассказывал, как будто они знали друг друга давным-давно, но он все-таки вспомнил старый анекдот на закуску.
Хофмейстер замолчал и стал слушать радио. Шлягер. Снова шлягер. И опять шлягер.
Он вытер Каисе рот.
— Я сам никогда не катался на лыжах, — сказал он. — Я ждал ее внизу. В отеле. Или на середине трассы, где-нибудь под деревом. Иногда она проносилась мимо меня быстро, как молния. В самом начале, когда ей было всего три года, я бегал за ней. По снегу. Тогда она еще ездила не так быстро. Я боялся, что она упадет, поэтому бегал за ней все время.
Она посмотрела на него, но уже не так, как в самом начале. Она смотрела на него как на старого знакомого.
— Знаешь, — сказал он. — Знаешь, Каиса… Наверное, это прозвучит странно, но я думаю, что мне примерно столько же лет, как и тебе. Я…
Он не знал, что еще сказать, хотя нет, он знал. Конечно, он знал. Он хотел сказать, что его, Йоргена Хофмейстера, взрослого Йоргена Хофмейстера, редактора отдела переводной прозы, на самом деле нет на свете и никогда не было. Это была роль, которую играл ребенок, насколько мог, стараясь изо всех сил, как можно точнее и лучше. Это была игра.
Он обнял Каису, стал покрывать ее поцелуями и слушал радио.
«Laß uns leben, — пел женский голос, — jeden Traum. Alles geben, jeden Augenblick»[10].
Хофмейстер не мог перестать целовать девочку. Он целовал ее и ни о чем не думал, целовал ее, как будто так и надо было. Каждую часть ее тела, всю ее голову, спину, живот, он целовал ее так, будто ему нужно было что-то успеть.
Он попытался вспомнить, почему он не остался девятилетним, но ему ничего не пришло в голову. Он с трудом смог вспомнить себя девятилетним. Как он выглядел? Какую одежду носил? Что тогда говорили ему его родители и что он говорил им? Его память была пустыней.
Он был лишь уверен, абсолютно уверен, он знал это лучше, чем что угодно в жизни, что на самом деле он никогда не был никем другим, а просто девятилетним мальчишкой. Конечно, его тело выросло, его ноги, его голова, его нос, все это выросло, но остальное осталось прежним. Рост его сердца, души, как ни назови, остановился. Как он был уверен в том, что для него закончилось любое будущее, так же он был уверен, что он сейчас, несмотря на его предпенсионный возраст, был ровесником Каисы.
А женщина по радио пела: «Bist du bereit, für unsere Zeit?»[11]
Он подпел ей, ему понравилась мелодия.
— Каиса, — шепотом сказал он, — мне нужно вернуться. Меня ждут.
Он не сказал ей, кто его ждет. Он и сам точно не знал.
Девочка собрала свои карандаши и снова стала рисовать. Он погладил ее по плечу. Он заметил, что на простынях остались пятна от шоколада и цветных карандашей. Ничего страшного, отстираются.
Впервые за сорок восемь часов он оделся. Он даже повязал галстук. Что-то должно было компенсировать отсутствие обуви.
Потом он одел ребенка. Футболка, спортивные штаны. Он постирал их руками.
— Пойдем, — сказал он. — Пойдем на прогулку.
На улице бушевал ветер, он трепал их одежду, волосы, пытался сорвать с Хофмейстера шляпу. Только время от времени они могли спрятаться за дом или стену. Они шли осторожно. На дороге могли быть осколки.
Девочка держала его за руку. А он уже не сомневался, болен ли он. Он знал, что это не так. Больные люди не замечают действительности. Они слышат то, чего нет, видят то, чего не существует. Все, что он слышал, было на самом деле, все, что он видел, существовало.
Ему было приятно идти рядом с Каисой. Его присутствие в ее жизни было естественным и неизбежным. Так и должно было быть.
На террасе торгового центра, который показался ему отвратительно современным, они выпили чая, она — с молоком и сахаром. У него не было надежды, но он не был болен. Возможно, он как раз был здоров. Он был здоровым человеком, Йорген Хофмейстер.
— Я вернусь, — сказал он Каисе. — Я вернусь. Может, у меня получится тебя удочерить. Это не должно быть так уж сложно. И я заберу тебя с собой в Европу. Ты получишь хорошее образование. Я могу ошибаться, я ведь знаю тебя не так давно, но, мне кажется, ты сверходаренная, сверхвысокоодаренная.
Сверхвысокоодаренная, он произносил это слово так, как другие люди произносят имя Бога или пророка.
Они шли по маленькому городу, прошли мимо церкви, мимо вокзала, который уже не был вокзалом, все стены там были изрисованы и исписаны текстами вроде: «Fight aids, not people with aids»[12].
Больше ничего особенного в этом городе не было.
Когда начало смеркаться, они отправились обратно в отель.
— А еще, — начал Хофмейстер, — я могу основать фонд. Фонд для таких детей, как ты. Для беспризорных детей в Намибии, которые торгуют собой. Сколько вас таких? Тысяча? Десять тысяч? Вы знаете друг друга?
Как только спустились сумерки, люди стали исчезать с улиц. Людериц вечером превращался в город-призрак. Еще больше, чем днем, хотя и тогда в нем было что-то призрачное. Покинутый и забытый, и в нем всегда выл ветер. Он сводил Хофмейстера с ума.
— Я уеду ненадолго, Каиса, — сказал он. — Но я вернусь. Мне нужно кое-что уладить. А когда я вернусь, я открою здесь фонд. Может, я смогу жить вместе с вами? С беспризорными детьми. В большом доме или в палатке. Мы можем вместе что-нибудь продавать. Я могу помочь вам создать организацию. Я когда-то работал в профсоюзе литературных переводчиков, они тоже были не слишком организованны. Принцип один и тот же.
Впервые с момента их приезда в Людериц они поели не в номере, а в ресторане отеля. В отель как раз приехала группа туристов. Автобус с мужчинами и женщинами, около сорока человек. В супе с шампиньонами было полно комочков, а креветки оказались сухими. Но Хофмейстеру было все равно.
Когда принесли десерт, он тихо пропел Каисе.
— Па-рам, — пел он. — Па-ра-рам. — А когда допел, то сказал ей шепотом: — Как же мне нравится тут с тобой сидеть. Я без ума от тебя.
Она поиграла с ложкой и сказала:
— Вы хотите компанию, сэр?
Это уже не был вопрос, это было подтверждение их состояния.
После еды они не сразу отправились в номер, а заняли места в баре. Он быстро сходил за карандашами и альбомом для Каисы. Заказал вино и колу и стал смотреть, как она рисует.
Он не чувствовал себя счастливым, нет, это нельзя было назвать счастьем. Но несколько секунд он ощущал радость. Какую-то болезненную и непонятную радость, которая возникла из ничего и, вероятно, так же в никуда должна была исчезнуть.
Прежде, чем они заснули той ночью, он прошептал ей:
— Я вернусь, чтобы удочерить тебя, я еще достаточно молод, чтобы снова стать отцом. Меня еще надолго хватит.
На следующее утро, очень рано они отправились в направлении Китмасхупа. Он думал, что у них получится за один день добраться до международного аэропорта Виндхука, но они только к вечеру доехали до Мариенталя, а оттуда до Виндхука было еще как минимум три-четыре часа. Он решил переночевать в Мариентале.