Ее волосы щекотали ему лицо, он чувствовал ее дыхание, от нее пахло мятой. Они не могли стоять тут всю ночь, у нее же был праздник. В любой момент кто-нибудь мог войти.
— Тирза, послушай, я желаю тебе самого прекрасного, красивого и доброго мальчика этого мира, но Мохаммед Атта — никак не самый лучший, не самый красивый и уж тем более не самый добрый человек на земле. Он, пожалуй, худший кандидат из всех, что я мог бы себе представить.
— Прекрати называть его Мохаммед Атта. Его зовут Шукри, и мы вместе.
Хофмейстер высвободился из ее объятий, развернулся и стал искать штопор, чтобы открыть еще бутылку итальянского гевюрцтраминера.
— Все видят по-разному, — сказал он. — Мы все говорим о действительности, но что мы при этом имеем в виду, ты знаешь? Ты видишь в этом человеке своего парня. Я вижу в нем Атту, и я вижу, что хочет Атта, я знаю, на что он нацелился, я знаю его планы.
Штопор наконец-то нашелся. Хофмейстер все говорил и говорил, ему было все равно кому. Ему нужно было все это сказать. Выговориться. Сказать правду, чудовищную правду.
— Я беспокоюсь, — не унимался он. — Я не хочу, чтобы моя дочь путалась с Мохаммедом Аттой. Любой, даже самый прогрессивный, самый безвольный отец сказал бы: «Моя дочь может встречаться с кем угодно, с негром, с наркоманом, да хоть с вьетнамцем, но не с террористом».
Она ударила рукой по столу.
— Это слишком! — закричала она. — Ты зашел слишком далеко. Это уже не смешно. Прекрати, папа, хватит!
Он открыл бутылку. У него хватило сил на открытый и честный разговор с дочерью, и он решил вознаградить себя бокалом вина, чтобы немного успокоиться.
— Прекратить? Что я должен прекратить?
— Обзывать моего парня террористом. Начнем с этого.
— А как прикажешь мне его называть? Борцом за свободу? Антиглобалистом? Анархистом? Вражеским солдатом? Жертвой еретиков? Несчастным заблудшим?
— Он вообще не интересуется политикой. Шукри любит музыку, а я люблю его.
— Да что ты знаешь о любви?
— А что ты знаешь о любви, папа? Что ты можешь о ней знать? Кого ты мог любить?
Он поставил стакан и вытер губы.
— Тебя, — сказал он через некоторое время. — Я мог любить тебя.
Они посмотрели друг на друга. Он надеялся, что она что-то скажет, но она молчала. И тут он понял, что это неотвратимо, что больше ничего не поделаешь, что его жизнь закончилась, так и не начавшись. Прошла, но так и не началась. Он должен был улыбнуться от этой мысли. Если задуматься, это безумие, а что может быть лучшей реакцией на безумие, кроме улыбки? Но улыбки не получилось.
— Я думал, — сказал он наконец, — то есть я об этом слышал, что вам не нужна любовь, что это не модно, это все в прошлом. Твое поколение сделало другой выбор.
— Кто тебе такое наплел?
— Один из гостей, тут, на празднике.
— Вот как. Ну так вот, мне она нужна. Очень нужна. Я люблю Шукри.
Теперь он улыбнулся. У него получилось.
— Он тебя использует.
— Я его тоже использую. Это и есть любовь. Использовать друг друга. С огромным уважением.
Это прозвучало так, будто она уже говорила эту фразу, или слышала от кого-то, или где-то прочитала.
— Я разбираюсь в людях, — сказал Хофмейстер. — Я пожил на свете побольше твоего, так что поверь мне: использовать — это не любить, а любить — не значит использовать, а он — Мохаммед Атта. И если не тот самый Мохаммед Атта с одиннадцатого сентября, то он его последователь, его потомок, его реинкарнация, его второе рождение, его заместитель…
Она махнула рукой, чтобы он замолчал, она перебила его:
— Значит, я люблю Мохаммеда Атту. И точка. Значит, и к этому тебе придется привыкнуть.
Он посмотрел на нее взглядом, полным непонимания, и еще раз вытер губы.
Она подошла к нему.
— Папа, пожалуйста, — сказала она, — не заставляй меня плакать сегодня.
Он взял ее за обе руки.
— Я не заставляю тебя плакать, я хочу отвести от тебя серьезную опасность. Я никогда не хотел, чтобы ты плакала. Не сейчас. И никогда.
— Но никакой опасности нет. Это все у тебя в голове.
— Еще как есть. Я ее ощущаю, я чувствую ее запах, я ее вижу.
Он отпустил ее руки, и она стала гладить его лицо, его щеки и подбородок.
— Пожарь нам еще сардинок, — попросила она. — Я люблю, когда ты жаришь сардинки. Как будто все еще как раньше.
— Конечно, Тирза. Я сейчас займусь сардинами. Скоро. Но пока… Я должен предупредить тебя. Я должен тебя защитить.
Она покачала головой:
— Не надо меня защищать, папа. Пожалуйста, не надо меня защищать.
Она вернулась на праздник. Он посмотрел ей вслед со стаканом в руке. Тирза изменилась. Он не мог этого отрицать. Его супруга была права. Но это случилось не вдруг. Все началось после ее болезни. Уже во время ее болезни, хоть он этого и не видел. Он столько всего не увидел. Он вспомнил все книги, которые купил, чтобы вылечить свою младшую дочь. Но когда стало ясно, что все исследования Хофмейстера в области расстройств пищевого поведения и сопутствующих заболеваний никак не помогают, Тирзу направили сразу к двум психологам. Второй из них захотел непременно пообщаться с ее родителями, и, как часто бывало в подобных случаях, Хофмейстер отправился на встречу один.
Психолог оказался строгим мужчиной, но и назвать неприветливым его было нельзя, так показалось Хофмейстеру. Он вел разговор исключительно в деловом ключе, что было странным для соцработника.
— Почему это случилось? Какая могла быть причина? — хотел знать Хофмейстер.
Он решил, что пришел на встречу не только для того, чтобы отвечать на вопросы, он собирался их задавать. Он даже положил во внутренний карман пиджака маленький блокнот, чтобы записывать то, что услышит. И сейчас он его достал.
— Причина не может быть одна, их всегда много. И причины в данный момент уже не самое важное. Состояние вашей дочери очень серьезное.
— Но… — Хофмейстер сидел в кресле и искал слова, а еще он искал надежду. Он пришел сюда услышать, что все будет хорошо, но именно этого так и не услышал. — Что мы делаем не так? Что я делаю не так?
Он уже держал наготове карандаш.
— Дело не в том, что вы делаете не так. Хотя в каждой семье, и в вашей в том числе, есть вещи, которые можно и нужно изменить и исправить.
Хофмейстер посмотрел на свои ботинки, а потом на обувь психолога.
— Но что она делает? — спросил Хофмейстер. — Вы же с ней говорили, так в чем же ее проблема? Что ею движет?
Пока он задавал вопрос, он все время качал головой, как будто не понимал, что же она делает с собой, как будто никто на свете не мог этого понять. Это было вне человеческого понимания, а значит, за пределами вселенной Хофмейстера.
— Хм, — вздохнул психолог, — двумя словами не опишешь, но она пытается получить контроль над своей жизнью, вернуть его себе. И ее болезнь — скорее средство в этой борьбе. Я думаю, вы должны именно так себе это представлять. Все дело в контроле.
— В контроле?
— Да, — кивнул психолог, — в контроле.
— Контроль, — повторил Хофмейстер, как будто ему назвали незнакомое слово на иностранном языке, значение которого он не знал, и именно так он себя сейчас и чувствовал. Он уже не знал, что такое «контроль». Он записал это слово в своем блокноте, не понимая, зачем это делает, и подчеркнул его несколько раз.
— И что я должен делать? Что я могу сделать? — спросил он, когда закончил записывать и подчеркивать.
— Поддерживать ее.
— Но я всегда ее поддерживаю.
— Видимо, недостаточно.
«Недостаточно» — эту возможность Хофмейстер пока не рассматривал. Он думал скорее, что поддерживает ее слишком много, но оказалось — недостаточно.
Они молча посидели напротив друг друга некоторое время, а потом психолог сказал:
— Ах, знаете, господин Хофмейстер, ведь расстройства пищевого поведения встречаются только у белых представителей среднего класса, больше ни у кого. Это типичное заболевание белого среднего класса.
Он сказал это так, будто этот факт должен был все объяснить, будто теперь все должно было стать ясно.