Но пока психолог вставал с кресла, Хофмейстер размышлял: а что же хотел сказать этот человек?
— Скажите, а может это быть связано с тем, спросил он, пока прятал блокнот во внутренний карман и надевал куртку, — может это иметь отношение к тому, что она сверхвысокоодаренная?
— Кто вам такое сказал? Кто говорит, что она одаренная?
Хофмейстер замахал руками. Этот вопрос его смутил.
— Все, — сказал он наконец. — Все и всегда это говорили. Все это говорят.
— Хм… — сказал психолог. — Хм…
На этом консультация закончилась.
«Странный человек, — решил Хофмейстер. — Не то чтобы невежливый, но какой-то скользкий». Пока он открывал велосипедный замок и размышлял об их разговоре, ему показалось, что это он сам: болезнь белого среднего класса — он, Йорген Хофмейстер собственной персоной.
В тот же день он увидел свое отражение в витрине, и ему снова пришла в голову эта же мысль. Вот идет болезнь белого среднего класса: Йорген Хофмейстер.
Это осознание было совершенно новым и всепоглощающим, но все же оно не смогло отвлечь Хофмейстера от того, чем он был занят все прошлые недели. Он стал покупать еще больше книг о расстройствах пищевого поведения и изучал их по вечерам, вооружившись карандашом и точилкой. Если и было какое-то решение, его можно было найти в книгах. А где же еще?
И пока он подчеркивал, ставил на полях крестики и учил отрывки наизусть, Тирза худела, ее вес уменьшался, приближаясь к критической отметке. Теперь речь уже шла о принудительном питании, госпитализации, врачебном наблюдении.
Когда однажды вечером супруга Хофмейстера ближе к полуночи вернулась домой, он сидел за столом, обложившись книгами, посвященными только одной теме. Он посмотрел на нее, на мать Тирзы, и сказал:
— Мы убиваем нашего ребенка.
Она села за стол, не снимая пальто, и закурила. Потом встала и налила себе выпить.
Болезнь Тирзы уничтожала не только саму Тирзу, с ее болезни началось уничтожение семьи Хофмейстера, и чем больше члены этой семьи сопротивлялись, тем быстрее приближался конец.
Она поставила стакан на стол и снова села. Шапку она тоже не сняла. На ней была шерстяная вязаная шапка.
— Мы? — спросила супруга. — Мы? Это твои слова? Мы? Нет, не мы. А ты. — И она показала на Хофмейстера пальцем.
Он захлопнул книгу, которую читал.
— Я? И почему это я, позволь тебя спросить? Я, по крайней мере, хоть что-то делаю. А что делаешь ты? Что ты вообще сделала?
Супруга глубоко затянулась.
— Ты, — выдохнула она. — Ты отравил этого ребенка. Ни на секунду ты не оставлял ее одну. У нее не было ни одной минуты покоя. Если ей не надо было на урок виолончели, ты тащил ее на плавание, если ей не надо было на плавание, ты читал ей фиг знает какую очередную книгу из великой русской классики, если ты ей не читал, то тащил ее с собой выбирать вино. Ты сломал ее, как пытался сломать Иби, но та, слава богу, оказалась посильнее, а вот Тирза не выдержала. Тирза верит каждому твоему слову, для нее ты — верховное божество, а ты и рад, ты этим и пользуешься, потому что наконец-то нашел хоть кого-то, для кого ты — бог.
Хофмейстер схватил карандаш и начал его точить.
— То, что ты говоришь, — сказал он, когда посчитал карандаш достаточно острым, — не имеет к правде никакого отношения. Это все гадкая ложь. Отвратительная. Я заботился о ней, потому что ты совершенно ее забросила. Кто-то ведь должен был о ней позаботиться, кто-то должен был забирать ее с плавания. Кто-то должен был водить ее на виолончель.
— Но никто не должен был заставлять ее ходить на плавание, заставлять делать это, делать то. Никто не должен был целыми днями твердить как заведенный, насколько она сверхвысокопревысокоодаренная. Как бы ты сам себя повел, если бы тебе повторяли такое целыми днями? Ты бы не чокнулся слегонца? Не свихнулся бы? Ты сломал этого ребенка, ты, и никто другой! Ты пытался сделать из нее коллегу, друга и даже жену, да-да, жену. Все, что тебе не удалось найти в настоящем мире, ты попытался сделать из нее, и единственное, в чем меня можно упрекнуть, — что я позволила тебе это сделать, я ничего не предприняла, по крайней мере недостаточно, чтобы тебе помешать. Но у меня тоже есть жизнь, я тоже всего-навсего человек, и у меня есть право на чуточку счастья. Да, Йорген, я просто-напросто человек.
Он массировал виски, а потом сказал:
— Если ты еще раз скажешь: «Я всего лишь человек», если я еще хоть раз услышу от тебя, что ты всего-навсего человек, я тебя придушу.
— Давай, — сказала она. — Придуши меня.
Он продолжал массировать виски и наконец сказал, уже спокойнее:
— Я не твердил ей целыми днями, какая она одаренная, я просто пытался ее мотивировать. Это не преступление. Да, я очень ее любил, я ее люблю, и, может быть, мы с ней больше привязаны друг к другу, чем с Иби, но и это не преступление. И я ничего не требую от нее взамен, потому что я и так получаю достаточно, больше чем достаточно. Как она мне улыбается, что она мне рассказывает, ее компания. Если я, по-твоему, что-то сделал не так, то я не могу себе представить, что же именно.
Он переломил пополам карандаш, что потребовало усилий, а эти усилия смогли отвлечь его от ярости.
— Это все, что ты можешь сказать? — спросил он. — Что я ее сломал? Это все, что осталось от нашего брака? Все, кто виновны в болезни Тирзы?
Она потушила сигарету.
— Да, — сказала она. — Это все, что осталось. Мне жаль, Йорген, но ты никогда не был для нее отцом. Может, был другом, любовником, но отец — это не любовник, Йорген.
Он резко встал.
— На что это ты намекаешь? — спросил он. — То, что ты слишком холодная и равнодушная, чтобы обнять собственного ребенка, еще не значит, что тот, кто ее обнимает, — преступник. Людям нужна теплота. Нужна, чтобы жить. Как воздух. Теплота — не преступление. А вот ее отсутствие — преступление.
Она поднялась.
— Ты куда? — спросил он.
— В ателье.
— И что ты собралась там делать?
— Спать.
— Там даже нет кровати.
— Есть диван.
Он пошел за ней. Догнал ее в коридоре, прижал к стене и одной рукой сжал ей горло.
— Как ты смеешь такое говорить?! — прошипел он. — Как ты смеешь говорить мне то, что сказала? Как ты смеешь?! Ты же понятия не имеешь, что такое быть матерью, ты же за все время ни разу не была ни на одном школьном собрании, ты ни о чем не заботишься, ничего не делаешь, как ты смеешь говорить мне, что я не отец? Ты не обязана меня любить, я давно знаю, что ты меня не любишь, но хоть минимум уважения ко мне у тебя должен остаться? Ты должна хоть немного ценить все, что я делаю.
Ее лицо налилось красным, но он не отпускал ее. Она пыталась ударить его ногой, но он не отпускал.
Только когда у него заболела рука, он выпустил ее.
Он остался в коридоре, а она помчалась на кухню. Он слышал, как она кашляет, как открывает кран. Снова кашель, потом она кому-то звонила.
Минут через пять она вышла из кухни.
— Что ты там делала? — спросил он.
— Я вызвала полицию, — сказала она и выбежала из дома.
Он постоял еще некоторое время в коридоре, а потом вернулся в гостиную, разложил книги о болезни Тирзы на три одинаковые стопки и вытряхнул пепельницу.
Потом немного поиграл в задумчивости половинками сломанного карандаша и мычал себе по нос какую-то мелодию.
Без пятнадцати час он собрался идти наверх спать. Тихонько приоткрыл дверь комнаты Тирзы, чтоб посмотреть, заснула ли она. Она лежала с открытыми глазами.
Хофмейстер присел к ней на кровать. Он не мог на нее смотреть. Когда он осознавал то, что видел, ему хотелось повеситься. Он был в бешенстве, потому что не мог избавиться от чувства, что он провалился, и он ненавидел свою супругу, он ненавидел каждого, кто напоминал ему об этом провале.
Он взял Тирзу за руку и стал смотреть на мебель в комнате. Он просидел так довольно долго, а потом сказал:
— Так больше не может продолжаться, Тирза. Это нужно прекратить.
— Я знаю, — сказала она, и он вдруг услышал, что и ее голос изменила болезнь. — Я знаю, папа, но я не могу прекратить. Уже поздно.
Он сконцентрировался на ее кресле, на словарях на письменном столе, на открытом учебнике географии. Он пытался сосредоточиться.