Он попытался пролезть рукой в ее джинсы, с трудом и довольно неловко, сначала расстегнул верхнюю пуговицу, потом пуговицы на ширинке.
Его руки вдруг отпустили ее.
— Эстер, — выдохнул он слово, к которому, как оказалось, прилагалось и тело, и какое прекрасное тело, слово во плоти. — Эстер, — повторил он.
Он превратился в человека без памяти, потерявшегося во времени и в пространстве. Мужчиной, в котором было только то, чего в нем уже не должно было быть — упрямых остатков несломленной страсти. И ничего из того, кем он был, кем он себя представлял, не существовало. Все, что жило в нем, — жалкие крохи желания, которое когда-то обделили.
Он сел на корточки и одним движением резко стянул с нее джинсы и трусы. Фанатично, вот как это нужно было назвать, одержимо.
Были забыты сардины, суши, сашими и даже Мохаммед Атта. Третья мировая война, хедж-фонд — у них не было ни малейшего шанса.
Он поднялся и положил левую руку ей на плечо. Правой рукой он жадно схватил ее между ног. Снова грубо, но в то же время нежно, с отзвуком нежности. «Она мокрая, — подумал он, — она вся мокрая там». Он почувствовал, что еще что-то значит, он понял: это из-за меня она мокрая, это я ее возбуждаю. Она хочет меня. Они все списали меня со счетов, но слишком рано, этот мир отстранил меня слишком рано. Может, я и потерял все, что у меня было, но Йорген Хофмейстер еще существует.
И пока он думал о том, что еще существует, пока осознавал, что он живет и как будто понимает, в чем смысл этой жизни, что именно это и есть жизнь, только это, и ничего, кроме этого побежденного отчаяния, он трогал и ласкал ее. Не идеально, не точно, не нежно, охваченный и ослепленный собственной страстью, но и не так уж плохо для мужчины его возраста поздним вечером в пыльном сарае.
После коротких поисков наугад он нашел ее клитор и уже не отпускал.
Это было как с опечатками в рукописях: он не отступал, пока не находил их. Так он искал клитор Эстер, как потерянную запятую, забытые кавычки. Своими старыми пальцами он копался в ней, как у себя в саду.
— Я ведь хорошая, господин Хофмейстер? Я вам нравлюсь? — спросила она.
— Очень хорошая, — ответил он, задыхаясь. Он говорил так, будто только что пробежал стометровку. — Очень хорошая, больше, чем хорошая, намного больше, чем хорошая, не просто хорошая. Ты милая, ты такая милая, ужасно милая.
Он все тер ее клитор, как будто занимался этим каждую неделю, как будто это была его работа. Как работа в саду. Сгребать листву, сажать семена, рубить ветки. Простая работа, которой он никогда не чурался, особенно после болезни своей младшей дочери. Она отвлекала его от спокойной, легкой грусти, которая так и не исчезла с тех пор, как он гулял по холмам в окрестностях клиники. Он думал, что это и есть жизнь — спокойная, тихая грусть. Но оказалось, что нет.
И тогда он наклонился, встал в грязном сарае перед ней на колени в своих лучших брюках и стал вылизывать сок и плоть между ног одноклассницы Тирзы. Он лизал и лизал, и уже не помнил совсем ничего о вечеринке в полном разгаре, о суши и сашими, о времени, о жажде своих гостей и их голодных желудках. Как будто он навсегда позабыл обо всем. Только Эстер существовала для него теперь.
Значит, вот как все забывается: на коленях в сарае, когда жадно лижешь и лижешь, как голодная собака, вцепившись руками в ягодицы одноклассницы младшей дочери. А разве забыть не то же самое, что выздороветь? Может, он именно сейчас выздоравливал? Может, пришла его очередь?
Он сильнее вжался лицом в ее срамные губы, он давил носом на клитор одноклассницы Тирзы, которая никому не нравилась, он терся о нее своим старым облезшим носом, он нюхал, вдыхал, сопел. Как будто слишком долго сидел под водой, а теперь вынырнул на поверхность и жадно ловил воздух. Этот запах, один только этот запах, это и была жизнь, чем больше он вдыхал его, чем сильнее проникался им, тем сильнее осознавал, что он живет. Только этот запах существовал для него, все остальное было — отражение смерти, обходные пути, отвлекающие маневры.
— Я вам нравлюсь? Я красивая? — спросила Эстер.
Он поднялся с коленей. Запыхавшись, с мокрыми губами, подбородком, щеками и носом. Все лицо у него было мокрым от собственной слюны и сока Эстер. Он был похож на дикаря.
— Красивая, — тяжело выдохнул он. — Ты более чем красивая. Ты намного больше, чем красивая.
Дрожа от спешки и возбуждения, он неловко расстегнул брюки. Но он еще существовал. Он не чувствовал ничего, кроме этого, не видел, не воспринимал. Откровение, что он существует, было всепоглощающим, оно проникало сквозь все преграды, и для него не осталось никаких правил и договоренностей. Собственное желание, которое не собирается ничего и никого защищать, которое наконец-то затребовало себе место в этой забытой Богом вселенной. И пока он стаскивал брюки и трусы, в голове у него кружила только одна навязчивая мысль: мое желание, моя страсть, это и есть бог. Единственный, все еще живой бог.
Он развернул Эстер к себе спиной, она пошатнулась, ухватившись за ручку газонокосилки и деревянную полку.
— Насколько я красива по шкале от одного до десяти, как бы вы меня оценили? — спросила она, пока он терся о нее членом в поисках желанного входа. Он никак не мог найти вход. — Насколько я красива, господин Хофмейстер, насколько я сейчас красива?
Она стонала. Она подвывала. Его Эстер без буквы «ха». Она задавала ему вопросы, когда он окончательно лишился речи. Никаких больше слов, наконец-то никаких слов. Только действие.
Она должна была ему помочь. Его действиям нужен был ассистент.
Она вдавила в себя его член.
Она помогла ему, значит, она хотела его, так он подумал.
Так же фанатично, как он сорвал с нее брюки, он стал ее трахать. Задыхаясь, глотая воздух. Он везде чувствовал только ее запах. Ее острый запах и немного запах испражнений, свежих испражнений.
И тут он услышал вдалеке: «Папа!» И еще раз: «Папа, ты где?»
За секунду, за долю секунды его память вернулась. По крайней мере, ее часть.
«Папа!» — снова услышал он.
Он резко отпустил Эстер в ужасе. Он вдруг понял, где он, кто он, что он тут делает.
Спотыкаясь, он выскочил из сарая, все еще с брюками на коленках, и столкнулся с Тирзой.
Она оказалась ближе, чем он рассчитывал.
— Папа, — сказала она, — юфрау Фелдкамп уже уходит.
Тирза посмотрела на него, окинув взглядом с головы до ног. Глаза как пыточные инструменты. Он почувствовал на себе этот прожигающий взгляд.
Он все еще тяжело дышал. И тут увидел юфрау Фелдкамп. Она тоже стояла рядом и тоже смотрела на него, сначала с улыбкой, потом уже серьезно.
Учительница и отец ученицы застыли. Двое взрослых в саду теплым вечером в самом начале лета. Оба не в силах произнести ни слова. В гостиной гремела вечеринка в честь окончания школы.
Тут юфрау Фелдкамп взяла себя в руки. Она снова стала человеком, который отвечает за порядок в классе, даже если там происходит что-то непредвиденное. Даже сейчас. Даже здесь.
— Господин Хофмейстер, — сказала она, — надо же, когда я пришла, вы были полуголый, и сейчас вы опять полуодеты.
Он быстро наклонился, подхватил брюки, завозился с пряжкой на ремне, он все никак не мог найти дырочки. Где же эти дырочки? Как же ему застегнуться? О чем он вообще думал? Что он натворил? Где эти чертовы дырочки?
Он сопел и чувствовал только запах Эстер без буквы «ха», как будто им пропиталось все вокруг, весь его сад, даже юфрау Фелдкамп пахла сейчас, как Эстер без буквы «ха».
Но Хофмейстер смог взять себя в руки. Теперь, когда его особенно неприличные части тела были прикрыты, он снова стал тем, кем должен был быть, гостеприимным хозяином, ответственным за суши и сашими, отцом Тирзы.
— Я провожу вас, — сказал он.
— Не утруждайтесь, — быстро ответила юфрау Фелдкамп, — у вас полно забот и в саду, как я посмотрю.
Она развернулась и ушла. С надменной ехидцей. Вот так она ушла.
Напоследок она еще раз обернулась, и по ее взгляду он понял, что ей все это не показалось ни на каплю смешным. Как будто она смотрела на страшную аварию. Он заволновался, куда же подевалась Тирза.