Хофмейстер посмотрел на свою дочь. Чего она могла понарассказывать этому Атте? О нем, о его супруге. О жильцах, которых он использовал, как его супруга — своих любовников.
— У меня нет никаких идей, — сказал он. — Я что, похож на человека с идеями?
Атта пальцами подхватил со своей тарелки последний листик салата.
— Ну, как идеи… Я про то, что у вас наверняка есть представление о том, как должна жить ваша дочь. Как будет выглядеть ее жизнь. Потом.
— Представление? Потом? Когда я умру? Я что, похож на человека, который знает, как надо жить?
Атта нервно засмеялся.
Хофмейстер почувствовал, что загоняет мальчишку в угол. Ему нравилось загонять людей в угол. Потому что он их боялся. Потому что он не знал, что с ними делать. Своих детей он раньше тоже загонял в угол. Вербально, разумеется, исключительно вербально. Чтобы расширить их словарный запас, чтобы научить их искусству использовать аргументы. Для него язык был прежде всего средством борьбы, он помогал окружить человека, загнать его в угол, отобрать все возможности к бегству. Язык — серьезная попытка унижения. Может, именно из-за этого он предпочел молчание. Из уважения. Как способ сдаться. Молчание стало его белым флагом.
— Значит, ты думаешь, будто у меня есть представление о будущей жизни моей дочери? — Хофмейстер изобразил улыбку. — И что я якобы должен знать, что нужно делать, чтобы стать хорошим человеком?
— Я хотел сказать… Я только хотел сказать, что все родители чего-то ждут от своих детей. Иногда слишком многого. И иногда у них совсем не те ожидания.
За все это время Тирза не сказала ни слова. Она все еще доедала стейк.
— Не те ожидания? А как понять, какие ожидания не те?
Атта пожал плечами:
— Ну, так.
И Хофмейстер продолжил сам:
— У меня были определенные ожидания. Но я отказался от них. Отозвал их назад. Знаешь, как отзывают назад солдат. Потому что я вовремя понял, что мои ожидания оказались опасными для Тирзы. Отцы тоже учатся, знаешь ли. Так что у меня нет никаких ожиданий ни от Тирзы, ни для нее. Я ничего не жду.
— Можно мне все-таки кусочек хлеба? — Голос Атты стал еще более робким.
Хофмейстер отрезал ему кусок.
— У тебя хороший аппетит, — похвалил он, а Атта начал жевать хлеб, даже не обмакнув его в подливку.
— И что теперь? — спросил он.
— Что теперь? Теперь я разделяю с Тирзой ее ожидания. Насколько они у нее есть. Конечно, иногда у меня бывает собственное мнение. Но чаще всего его нет. Да и с чего бы мне его иметь? Я доверяю ее мнению. Как стать хорошим человеком, я понятия не имею. Я даже сомневаюсь, стоит ли к этому стремиться. Разве не важнее оставаться живым человеком, чем стать хорошим? А ты? Чего ты, например, ждешь от Тирзы? Помимо сексуальных отношений.
— Папа! — возмутилась Тирза. — Может, закроем на сегодня эту тему и просто поиграем в «Монополию»?
Ее отец налил себе еще бокал вина.
— Это довольно важная тема, — объяснил он. — Особенно когда вы собрались в самый центр эпидемии СПИДа.
Раньше Хофмейстер любил разглагольствовать о сексуальной жизни человека. Чем меньше секса было в его собственной жизни, тем охотнее он о нем говорил. Не в вульгарной манере, присущей большинству мужчин, а в информативной, почти научной форме. Он раскладывал по полочкам сексуальность человека. Особенно когда у них оставались на ужин подружки Тирзы, он с удовольствием брался за свою любимую тему.
— Я не знаю, чего я жду от Тирзы, — тихо сказал Атта. — Разве, когда ты любишь человека, ты чего-то от него ждешь?
— Вы закончили свой ужин? — спросил Хофмейстер.
Тирза кивнула.
Он собрал в стопку тарелки и сказал:
— Значит, ты любишь Тирзу?
Сарказм в его голосе ни для кого не мог бы остаться незаметным. Вот он и вернулся, человек, который собирался отменить любовь, человек, который был уверен, что у него получится.
Атта кивнул, а Хофмейстер вдруг подумал об Эстер, о празднике, которого он так ждал, ради которого он жил и предвкушал его сильнее, чем сама Тирза.
— Ну что ж, прекрасно, что ты ее любишь. Это просто прекрасно.
— Папа, — тихо сказала Тирза.
Он молча убрал посуду.
В старых пыльных шкафах он отыскал коробку с «Монополией».
Он раздал деньги, выдал всем по фишке.
Они сконцентрировались на игре. Обменивались лишь самыми необходимыми фразами.
И только когда Хофмейстер уверенно приближался к победе, а Атте пришлось брать ипотеку на свои улицы, Хофмейстер спросил:
— А ты вообще читал Коран?
Атта бросил игральные кубики.
— Бо́льшую часть да.
Ему выпали две четверки.
— Любопытствовал? — Отец Тирзы наклонился к парню над игральной доской.
— Интересовался.
Хофмейстер уставился на его руку, в которой тот зажал синюю фишку.
— Восемь, — сказал Хофмейстер. — Ты выбросил восьмерку. Претендуешь на мой отель.
В «Монополию» он всегда играл так же, как взимал квартплату: вежливо, но при этом алчно, а ближе к концу становился откровенно кровожадным. Как будто опять вспоминал, что все, кроме настоящей победы, можно считать не более чем оправданием для слабаков.
— Он у меня с собой.
— Вот как?
— Тирза им интересовалась.
— Чем? — удивился Хофмейстер. Он как будто позабыл, о чем вообще шла речь. Как будто отвечал автоматически, а мыслями был где-то далеко отсюда.
— Кораном.
— А, ты про это. Мне, кстати, тоже интересно, — сказал отец Тирзы. — Я тоже всегда интересовался. Не только Кораном. Вообще людьми. Другими людьми. Другие люди всегда завораживали меня. Потому что другие ведь решают, кто я такой.
Парень покачал головой.
— Только я решаю, кто я такой, — сказал Атта. — Я Шукри. Я играю на гитаре. Я люблю вашу дочь. Вот кто я такой. И никого другого это не касается.
Они поиграли еще минут двадцать. Но азарт уже пропал. Было и так ясно, кто выиграет.
Тирза и ее молодой человек первыми отправились наверх.
Хофмейстер остался внизу погасить огонь в камине и отнести на кухню последние стаканы и тарелки. Он медленно собрал в коробку игру, как будто движения причиняли ему боль. Он оставил «Монополию» на столе. Может, завтра они захотят сыграть еще, раз уж это оказался способ убить время вечером.
В родительской спальне он открыл платяной шкаф, где до сих пор висела пара костюмов его отца. Забытая рубашка.
Он немного подышал запахом отцовской одежды, а потом лег на кровать. Теперь он точно знал, что он — ничто, пустое место, черная дыра, которая ненадолго оживает, если на нее обращают внимание. Как телеведущий, который давно не выходил в эфир, оживает, только когда загорается красный огонек камеры.
Он заснул, а в три часа ночи вдруг проснулся, разделся, аккуратно развесил вещи, натянул старую пижаму и снова крепко заснул.
Следующее утро оказалось дождливым и серым. В старой пижаме Хофмейстер спустился на кухню, сварил три яйца, но ему хотелось дать Тирзе и ее другу подольше поспать, так что он не стал их будить и поел один, стоя на кухне.
Потом он отправился в сад и сначала косил траву, а когда в одиннадцать Тирза с приятелем так и не появились, ему надоело ждать, и он постучал в дверь гостевой комнаты.
— Тирза! — позвал он. — Моя прекрасная царица солнца!
Он осторожно приоткрыл дверь.
Его дочь еще спала. Легкое одеяло едва прикрывало ее, и Хофмейстер увидел, что она совершенно голая. На другой половине кровати лежал Атта. Тоже абсолютно раздетый.
Хофмейстер остался в дверном проеме и смотрел на свою дочь. Завтра она улетит в Африку. Примерно через двадцать четыре часа он будет махать ей в аэропорту Франкфурта.
— Тирза, — позвал он. — Уже одиннадцать.
Она только повернулась на другой бок. На тумбочке у кровати лежал ее айпод, который она так обожала, и черный блокнот, куда она записывала что-то важное, а иногда наклеивала билетики в кино и билеты на поезда, а однажды приклеила счет из ресторана, рецепт медового печенья и размокшую этикетку от винной бутылки.