Выбрать главу

— Я тебе и говорю — святой ты дворицкий, будешь сто лет после войны на гармошке наяривать, а потом на небеса вознесешься — и прямо в рай, — сказал Демин, колыхнув смехом грудь, и через минуту позвал скучающим голосом: — Калинкин!

— Ну че?

— Оглобля через плечо!

— Опять свое? Что я тебе сделал, Демин?

— А я тебя спрашиваю сурьезным русским языком, Калинкин, на каком основании у вас в колхозе все собаки — Шарики?

Были беззаботно-праздными эти часы июльского дня, который запомнился Владимиру, как жгучий солнечный блеск перед чернотой…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Когда после заката в темно-розовой, вечереющей воде начали задремывать неподвижные пепельные облака, когда потянуло травянистой сыростью, из низины, с наблюдательного пункта позвонил веселый Илья, сказал, что «хватит отсыпаться, приходи чай пить с маком в известный домик под деревьями», — и Владимир, проверив у орудий часовых, перешел по бревенчатому мостику на другой берег ручья, уже погасшего, на ощупь спустился крутым откосом в сад. Здесь потемки дохнули запахом зреющих яблок, сухостью плетней, еще не остуженных прохладой.

Домик был скрыт яблонями, под звездным светом крыша сумеречно отливала в гуще листвы синей жестью, на побеленной стене застыли слабые лапчатые отпечатки теней дикого винограда, в трех шагах от крылечка ртутно поблескивало отполированное старое ведро на жердине «журавля», окруженного темнотой сада, — все было по-деревенски покойно, уютно, с глухим стуком падали в траву переспелые яблоки. Часовой, одурев в одиночестве, придушенным голосом окликнул подле дома: «Стой, кто идет?» — и вышагнул на тропку меж деревьев, причем трескуче разгрыз яблоко, заговорил, обрадованный взбодриться разговором:

— Благодать-то какая и чудно как-то… Ни ракет, ни выстрелов. Вроде и немцев нигде нету. Только вон сверчки очереди дают. Осатанели…

Он говорил с полным ртом, посапывая, глотал сок яблочной мякоти, — в этих звуках было тоже что-то древнее, успокаивающее, пришедшее из глубины веков, — и Владимир переступил порог домика, смутно испытывая волнение.

В первой половине обдало парным духом кипящего самовара, на столе высокая керосиновая лампа освещала тарелки с нарезанным салом, бутыль зеленого стекла, заткнутую тряпочкой, горку крупных яблок, раскроенный на половинки громадный арбуз, чернеющий семечками, оранжевый мед в блюдцах — целое богатство, пахучее, обильное, что напоминало о непрекращающемся празднике живых, который начался позавчера независимо от людей, отодвигая роковой час.

Илья, в расстегнутой гимнастерке с целлулоидным подворотничком, сидел за столом в красном углу, под иконой, украшенной расшитыми рушниками, снисходительно-ласково усмехался женщине лет тридцати, очевидно, хозяйке дома, которая в ответ кротко улыбалась яркими большими губами навстречу его веселому взгляду, и в ее влажной улыбке мерцала виноватая покорность.

Старшина Лазарев вместе со связистом возился у телефонного аппарата, прозванивал линию, проверяя связь между орудиями, вопрошающе взглядывал через плечо на Илью и женщину, но в разговор не вступал, мудро удерживаясь вмешиваться в дела нового командира батареи.

— Вот и он, лейтенант Васильев! Познакомься, Володя, с прелестной хозяйкой гостеприимного дома! Видишь, какие красавицы есть еще на свете? А ты говорил — кончилось все в девятнадцатом веке!.. — живо, как обычно, когда бывал в ударе, заговорил Илья, точно всю жизнь только и занимался разбиванием женских сердец, и обвел черными глазами круглую шею, полную грудь женщины. — Вот так вот убьют, к черту, и такого прекрасного экземпляра не увидишь. Что ж, целый вечер будем целовать вам ручки, Наденька.

Он преувеличивал насчет неотразимости красоты молодой женщины, но был явно в отличном расположении духа, каким давно не видел его Владимир, говорил тоном приятной шутки, и этот тон никого не обижал, а, напротив, располагал к его манере разговора.

«Все же хорошо, что мы с ним в одной батарее», — подумал Владимир и кивнул хозяйке дома в знак состоявшегося знакомства.

— Вы насмехаетесь надо мной, Илья Петрович, — сказала женщина мягким голосом, ответив стеснительным кивком Владимиру, глядя на заварочный чайник, который она заливала крутым кипятком из самовара; вместе с паром распространялся жар разомлевшего смородинного листа. — Сидайте, будьте добры, вот сюда. Туточки удобненько вам будет. — Она показала Владимиру место на лавке под окнами, занавешенными слоем старых газет, и голос ее нежно обвил его волной певучей пронизывающей ласки. — Вы покушайте…

— А я серьезно говорю, Наденька, — продолжал Илья и взял ее загорелую, грубоватую кисть, галантно встал и поцеловал ее смело. — Здесь никаких шуток.

— Да что вы, что вы… Не надо так…

Краснея сквозь загар, она запротестовала, сделала слабую попытку освободить кисть, но Илья не выпустил ее, крепче сжал пальцы и, прямо заглядывая ей в замирающие карие глаза, улыбаясь, поцеловал второй раз. Он не стеснялся открыто ухаживать за этой женщиной, которая, по-видимому, нравилась ему, и Владимир почувствовал в его игре непростые намерения.

— А когда немцы у вас были, неужто ручки бабам целовали? Или как? — спросил с невинной заинтересованностью Лазарев, не оборачиваясь от телефонного аппарата. — Насчет всякого тити-мити немцы бо-ольшие профессора! Картинки-то недаром с собой возят, вроде инструкции.

— Не уразумел, — тоже невинно сказал Илья. — Что конкретно имели в виду, Лазарев? Вы хотели сказать, что вам не нравятся топографические немецкие карты?

— Баб, говорю, они некоторых наших испортили… и заразили, — проговорил елейно Лазарев, не принимая во внимание смягчающую фразу Ильи. — Так стояли у вас немцы, красавушка? Целовали ручечки? — опять спросил он, и в елейном тоне его был разлит подслащенный яд, несомненно приготовленный не для нее, а для Ильи, — Или каким образом?

Женщина завернула кран самовара, накрыла чайник крышечкой, стала пододвигать к самовару чисто вымытые чашки с отколотыми краями, потом робко отвернула лицо в тень, где в простенке, над комодом, покрытым кружевной дорожкой, веерообразно висело несколько давних фотографий, среди которых в центре угадывалось строгое скуластое лицо парня в железнодорожной фуражке с довоенным значком на кармашке тужурки; женщина сказала волнистым голосом:

— На станции стояли, а у мэнэ не… Моя ж хата в стороне, а воны не любять крайние хаты. Раза четыре на мотоциклах приезжали. «Матка, давай курка, яйка, шпек». Помылись у колодца, натрясли яблок, взяли меду да уехали.

Покатые плечи Лазарева вздернулись.

— И — никаких зверств? И не приставали? Ай, люли?

— На станции учительку замучили и повесили… В сорок першем року прыихала к нам. Из Киева. Така синеглаза была…

— А тебя, красавушка, звери-враги не тронули? Чистенькая, значит, птичка, с белыми лапками. Это хорошо. А то, бывает, ваши бабешки сами к фрицам бросаются, а потом — глядь: фрицененок сивенький под столом бегает. Как думаешь, лейтенант, такого птенчика не может быть у красавушки?

Он, Лазарев, видно, не мог простить себе изгрызающего душу унижения, которое пришлось ему узнать сегодня, и мстил Илье косвенно, а тот, удивляя неисчезающей добродушной улыбкой, смотрел на молодую женщину, на то, как она, опустив голову, тупо и бесцельно передвигала чашки под самоварным краном, почему-то не решаясь разливать чай, а ее живое кареглазое лицо мигом стало измученным.

— Вы сильный парень, старшина, это я знаю, — вдруг ровно сказал Илья, и интонацией подтверждая эту неоспоримую новость. — Но если сейчас еще вякнете что-нибудь вумное, Лазарев, головой в окошко выкину, чтобы и духу вашего здесь не было. Ясно? Поймите, вумник, наконец, — продолжал он с безмятежной сухой вежливостью, отмеренно постукивая ногтем указательного пальца по столу. — Я несколько лет занимался боксом и самбо не для того, чтобы таким, как вы, давать на шею садиться. Тоже ясно? Так вот. Если вашу тончайшую интеллигентную натуру я еще сегодня не научил уму-разуму, то сделаю это завтра в удобное для вас время.